Свидетель
Шрифт:
И слонялся я по улицам, не зная куда приткнуться, заходил в закусочные, где орала музыка, стучали стаканами, ели грязно, чавкая, роняли крошки на брюки.
В пустом фойе кинотеатра, куда я забрёл случайно, дородная певица, вибрируя всем телом, пела Шуберта. Какие-то лица мелькали вокруг меня, хотя никого не было рядом. Кто-то дёргал за рукав, говорил в ухо…
«Ах, как много людей я видел!» — подумалось мне тогда, и в сонной квартире на улице Марата я вернулся к этой мысли.
Знал я, например, одного человека — относился он к жизни, как к обязанности, норовил увильнуть. Увильнул — так и умер,
Знал я другого, тоже неприметного, со странной судьбой. Служил он, кажется, бухгалтером в каком-то тресте. Почему-то мне хотелось назвать его счетоводом. Счетоводом-бухгалтером стал этот человек в самом начале его жизни, уже имея двух детей, встретил войну, ушёл, не добровольцем, а так — по мобилизации.
Отмесил, отшагал он всё что было ему положено, а стрелял редко, потому что пехоте больше приходилось работать сапёрной лопаткой — перекидывать землю туда и обратно.
Был он в плену.
Потом его хотели посадить за что-то, не помню за что. Может быть, за плен, а может быть, и нет. Но он вышел из дома и затерялся — невод оказался неподходящим — ячейки были слишком крупны, а человек этот очень маленьким.
Было у него две или три семьи, и ещё дети. Последний раз я видел его в Москве, на скамейке в Калитниковских банях.
У края его лысины шевелился старый шрам, вздрагивал, пульсировала в этом шраме тонкая розовая кожица. Почему так — не знаю.
Истории этих людей были страшны своей простотой, от них пахло дешёвым вином и плохими папиросами, запах их был терпок и горек, как запах железнодорожной травы, эти люди и росли, как трава, и умирали, как трава, — с коротким сожалением, но не более того.
Но это была жизнь — ничем не хуже другой, а моей — в особенности.
А ещё знал я немного о жизни тех, кто спал сейчас вокруг меня, о тихой соседке, запасавшей тушёнку ящиками, вкладывавшую в это всю свою небогатую пенсию, о рабочих пяти заводов, о другой женщине, которая сдавала мне комнату.
У неё, например, давно не заладилась семейная жизнь. Муж как-то раз уехал на рыбалку да так и не вернулся. На второй день она обнаружила пропажу отцовских никчёмных облигаций и двух мельхиоровых ложек.
Через полгода она родила сына. Сын оказался недоумком, часто плакал, пускал слюни.
Некоторое время она ещё надеялась, приглашала к себе мужчин, запирая недоумка во второй комнате, где жил теперь я.
Приглашала, кормила, а потом бессильно плакала в ночной кухне над грязной посудой.
Сначала мне казалось, что она положила глаз и на меня. Но нет, это была просто привычка, так сказать, готовность.
Один раз я случайно видел хозяйку через полуоткрытую дверь, когда она переодевалась. Крепкое, ладное тело тридцатипятилетней женщины, с ещё гладкой упругой кожей, с красивыми бёдрами. Только шея портила всё дело.
Одна моя тогдашняя знакомая, писавшая этюды в Мухинском училище, рассказывала мне о натурщицах, голова которых на двадцать лет старше тела.
Такой была и моя хозяйка.
В ту минуту она подняла голову и встретила мой взгляд спокойно, без раздражения, но и приглашение отсутствовало в её глазах. Как будет, так и будет — казалось, говорили они.
И вот она спала, и её история спала вместе с ней.
Сынок тоже спал, пускал слюни, плакал изредка, но тут же вытягивался трупиком
на своей кушеточке. Он был незаметен, часто пугался и мог просидеть весь день в каком-нибудь укромном месте — за занавеской, под кроватью или за шкафом.Он спал, а никакой истории у него не было.
Между тем История поворачивалась, как поворачивается старая деталь в машине, всё смещалось, скрипело и двигалось в этом безлюдном городе вместе с трамваями.
Трамвай, первый после ночного перерыва трамвай, ехал по улице Марата, но нельзя было понять, 28-й это или 11-й.
Невозможно было определить, куда он едет, может, на остров Декабристов, а может, — это 34-й, торопящийся на Промышленную улицу.
В остальном всё было тихо, лишь одинокий Русский Сцевола стоял и махался топором в пустом музейном зале.
Висели на улицах бело-сине-красные флаги и иллюминированные серпы и молоты — потому что других фигур не было, а окончились ноябрьские праздники.
И вдруг я понял, какой огромный кусок жизни мы отмахали, помня округлые синие троллейбусы с трафаретной надписью «обслуживается без кондуктора» у задних дверей, керосиновую лавку с очередью, запуски космонавтов, дешёвую еду в кажущемся теперь изобилии, перманентные торжественные похороны и окончившиеся нынче военные парады…
Кончалась эпоха, я чувствовал это, хотя честь этого открытия принадлежала не мне. Всё это прошло, и пройдут приметы нынешнего времени — созвездие рюмочных, сегодняшний праздник, языческие огни Ростральных колонн, войны на окраинах умирающей империи и сонное дыхание коммунальной квартиры.
Люди, тяжело спящие вокруг меня, люди, которых я знал, и те, которых не узнаю никогда, живут своей, недоступной мне жизнью, уходят куда-то.
Всё проходит, но миг истории ещё длится неизменяемым, зависает в нерешительности, истории спящих ещё не продолжаются — в то время, когда по улице Марата грохочет утренний трамвай.
История про Бунина
Целый месяц я дышал воздухом стрельбища, сладким запахом ацетатного пороха, запахом безопасной пока смерти.
Возвращаться из командировки пришлось вдвоём. Вместе со мной в вагон сел толстый военпред, сразу зашелестевший фольгой от курицы. Звук фольги и запах этой курицы сопровождал меня всю дорогу. Военпред жил на верхней полке, почти не слезая, копошась там, как паук. Близко была Москва, стемнело, а он, открутив на полную мощность свет, стал читать вслух Бунина. Поезд шёл где-то у Подольска, ветер за окном рвал ночь на клочки.
Меня клонило в сон, а военпред бубнил над ухом, сморкался, вскрикивал от восхищения.
— Ну, ты смотри, ты смотри!.. Вот любовь, а?!
Я уже возненавидел его.
— Плачут, мучаются, — бормотал он. — Моя вот, как женился, ни разу не плакала. Ни слезинки не дал пролить, вот! А тут — возлюбленная нами, как никакая возлюблена не будет… Ну, чисто дети… Дела-а.
— Возлюбленная нами, — подумал я. Возлюбленная нами, как…
Тогда мы лежали на узком диване. Это было ворованное у хозяев квартиры время, и лишь к середине ночи мы уверялись в том, что нам никто не помешает. К этому часу мы так уставали, сил не было, но уснуть уже не могли и курили, передавая сигарету друг другу.