Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Свидетель

Березин Владимир

Шрифт:

Они сходились без предупреждения, сшибая неловким движением ноги матрёшек, роняли сигаретный пепел на пол.

На стене висела гигантская карта Москвы, которую я возил за собой по всем своим домам, до поры бесполезную и огромную, как простыня. Один гость обычно упирался затылком в Сокольники, а другой — в Тушино. Наши колени соприкасались.

Приходил ко мне Смуров.

Смурова не так давно выгнали.

Он прежде работал на моём месте, и когда одна из богатых женщин, живших в подъезде, начала на него кричать, просто встал и покинул свой пост. Навсегда.

Раньше Смуров сидел на Новом

Арбате под надписью: «Вы хотите джинсы? Так это здесь!»

А познакомились мы с ним очень давно, когда он жил в странном доме, Христиании московского разлива. Дом назывался Блок-хаус. Действительно, Блок с заглавной буквы, а не «блок», запущенный дом на выселении, где жили маньеристы, ещё не ставшие куртуазными, где жил мой будущий приятель Миша Бутов, где, выйдя поутру в коридор, можно было увидеть двух капитанов, спящих в форме — руки по швам, фуражки на голове, — одного флотского, другого армейского. Жили там люди будущие и люди навсегда прошлые. Жило Маргиналово. Кто-то из жильцов сделал отводку от телефонной будки и установил там телефон.

Смуров был русским человеком из города Грозного, много лет оттуда выписанным и не прописанным более нигде. Как только мы познакомились, меня сразу же поразил его лексикон. В нём было конечно с отчётливым «ч» в середине, беспрерывные серьёзные оценки — «это тебе плюс, пятёрка тебе». Но лучше всего были загадочные образования бухалово и считалово.

Считаловым назывался счёт, бухгалтерская проверка имущества в ларьке. Пыхтя, Смуров со своим напарникам ворочал коробки с джинсами и видеокассетами.

И это было — считалово.

Это была жизнь в вечной стране Маргиналово.

Мы однажды пришли в душное и потное питейное заведение. Напарника его звали Афанасий Иосифович Мамедов — сочетание более чем необычное. И вот Мамедов собрался обмывать какую-то свою литературную премию.

В странном питейном заведении мы сидели, уставившись друг в друга. Игральные автоматы совершали бесконечную смену своих картинок на экранах. Знаменитый гнусавый голос за кадром не переводил фразы, а комментировал видео.

Мы пили джин с тоником, а кофе был уже допит.

В тот момент я подумал, что для поверхностного читателя весь Хемингуэй заключается в одной строчке «Фиесты»: «Пиво оказалось плохое, и я запил его коньяком, который был ещё хуже».

Мои приятели говорили о своём: «А мне нужно купить лекарство. Мне моей Светке нужно купить лекарство, а лекарства нет. Лекарства нет, а бисептолом там всё обсыпано». — «Пока ты свистнешь, я уже…» — «А где же здесь пописать?»

— «Ой, блин, ой, блин», — закричал Смуров. — «А ты „Camel“ купил, понтовщик старый?» — «В приличном заведении „Camel“ стоит две пятьсот». — «Джаз? Да он второй после Чижика! А этот… Этот… Этот просто отдыхает».

Слушал я особый язык Маргиналова и запоминал его грамматику и синтаксис.

Кончилось тогдашнее смуровское сидение в ларьке на куче иностранных штанов так же неожиданно, как и началось.

Я пришёл на Новый Арбат, чтобы провести вечер в смуровском ларьке, но вместо него увидел незнакомого парня.

Смурова уволили, опустел ночной Арбат. Только печальные барышни у стен тоскливо кричали:

— Цигель-цигель, ай люли!..

Потом Смуров дарил мне кассеты, да в таких количествах,

что мне казалось, что он грабанул свой киоск. Потом он приходил ко мне в Дом на Набережной и рассказывал о ненаписанных книгах.

Приехала ко мне бывшая жена — вернее, заехала. Нужно ей было мимо, но она остановилась — просто так, посмотреть.

Мы говорили об умирающей литературе.

— А всё-таки твой Мурицын — чудило, — сказала моя бывшая жена. — Дело в том, — продолжала она, — что его плохо учили. В хороших местах учат, что если человек вводит какую-нибудь тему или документ в оборот, то нужно сделать это очень ответственно. Нужно сделать так, чтобы не изгадить эту тему. А Мурицын бежит и надкусывает темы. Вот все знают, что он уже написал о том-то и о том-то, а ведь эти статьи — пустышка. Они веселы и задорны, но лишены смысла.

— Не ругай Мурицына, — отвечал я. — Его везде так много, что, может, его вовсе нет. Я его, например, не видел.

Мне нравился Мурицын, похожий на теплород, или, как сказала бы моя жена, на симулякр. Он был нужен в этом мире, я придумывал Мурицына сам. Настоящий мог бы оказаться бессмысленным и никчемным.

Мы с женой обычно говорили о третьих людях, а не о себе. Это называлось — «поддерживать отношения». Действительно, прощаясь, я чувствовал себя так, будто держал на весу что-то тяжелое. Неправильность жизни мучила меня, но время несло дальше.

Я стоял у двери и смотрел, как она садится в машину.

Жизнь то смыкала, то размыкала концы.

Время тянулось. Дом на Набережной нависал надо мной, холодил душу.

Шур-шур, мур-мур, шелестело внутри стен.

Я был нелитературен, даже антилитературен. Литература для меня была чем-то вроде послушания. Как-то давным-давно я услышал об идее Соловьева, который считал, что есть для русского человека всего три пути — путь воина, путь пахаря и путь монаха. Главное, таким образом, было в том, чтобы правильно выбрать путь.

Когда-то я считал для себя единственной первую дорогу, а теперь меня привлекало именно послушание.

Отвлекаясь от сочинительства, я обкладывался стопками бульварной литературы.

— Эй, массовые, давай сюда, — про себя говорил я. — Давай ко мне, я буду вас изучать. Авторы болтались в сетях электронных конференций, я, будто химик, разлагал на части парфюм любовных романов, для которых придумал привившееся название «лавбургер».

На огонёк приходил Павел Олегов. Он плохо помещался в моём закутке, и иногда казалось, что он расправит плечи и снесёт часть дома, лифтовую шахту, посыпятся лестницы, зазвенят стёкла.

Олегов был тип настоящего харизматического писателя.

О бытовых пьянках он писал в интонации «О, богиня, воспой гнев Одиссея, Пелеева сына». Статья про пьяный дебош была названа «Обыкновенный фашизм».

Отличительной чертой стиля была перестановка сказуемых в его предложениях.

Ещё он был большой и бородатый, говорил степенно. Его проза была густой, как каша, одна из повестей так и называлась — «Митина каша». В густое течение этих текстов читатель попадал, как в поток реки, — неостановимый и бесконечный поток. Теперь им написано множество романов, но речь о другом.

Поделиться с друзьями: