Свинья
Шрифт:
– Я потерял свою любовь, - наконец, признaл он.
– Да, - сказал исповедник.
– Это так.
Кадило качалось ближе, эти загадочные голубые угли впервые раскрыли отблески лица его владельца. Писатель содрогнулся. Это был ужасный облик. Рот, как резаная рана, и выдолбленные щели для глаз. Боже мой, подумал писатель. Голубые отблески разом украли у него всё оставшееся. Если у него когда-то и была решимость, хоть какая-то решимость, теперь она вся испарилась. Если бы у него ещё была вера…
Испарилaсь. Всё это испарилось.
Исповедник указал пальцем вниз, на чёрный камень. Насмешка повисла в его неземном голосе:
– Теперь смотри, предсказатель. Внутрь себя.
Ее слова тянутся к нему, как руки трупа, тянущиеся от смерти. Это самая печальная часть из всех. Её слова – призраки. Её слова – едва видимые фантомы.
…я горжусь тобой…
…можно тебя поцеловать?...
…я все для тебя сделаю…
…я тоже…
…правда? что ж, я люблю тебя больше...
Далее были видения. Воспоминания, разливающиеся в свете.
Она такая красивая под ним, что он удивлен. Это выстрел из винтовки сквозь его глаза, в его голову: её необузданная, обнажённая, непростительная красота. Даже её пот прекрасен, пот на её грудях и ногах, на её ангельском лице; бисеринки пота гнездятся, как драгоценности, на её милом маленьком участке волос на лобке. Она сияет, светится в этой художественной красоте, мокрая из плоти и крови, из настоящей любви. Вероятно, единственный момент настоящей истины в его жизни сталкивается с ним в ярком образе, как молот с наковальней. Даже если это только кусочек момента, он все равно идеален. Её голос – крошечная мольба, обнищавшая от отчаяния сообщить то, что сводит слова к полной неполноценности и уплывающая за пределы чего-либо, даже отдаленно передаваемого через примитивные человеческие высказывания. Её мольба такова: - Я люблю тебя.
Писатель упал на колени в пепел.
– Достаточно видел, предсказатель?
– Я сам похоронил свою веру, - заквакал писатель. – Все моe мужество, добродетель, проницательность, всю мою истину. Прости меня.
– Я не твой исповедник, - ответил исповедник.
– Только ты можешь простить сам себя.
Пальцы писателя царапали пепел. Пепел был все еще теплым. Он опустил своё лицо и поцеловал слабые дуновения, думая о своей любви и каким ярким она позволяла ему видеть мир.
– Ты можешь оставаться здесь вечно, если хочешь. Но где в этом истина?
Глаза писателя расширились; это был хороший вопрос. Его утрата сделала его лицо влажной пепельной маской; a на вершине, выше постамента, исповедник медленно откинулся назад и начал смеяться. Смех вырвался наружу, как стая черных птиц.
Так в этом была суть самопознания? Быть осмеянным? Он ожидал неоспариваемой проницательности, но не насмешки и унижения. Он ожидал благословений.
Он ожидал ответа на его абсолютный вопрос и теперь был сломлен, чтобы иметь смелость и отважиться спросить.
– Это твое собственное притворство гложет тебя, - заметил исповедник.
– Я знаю, - ответил писатель.
– Это твоё тщеславие и всё, что ты заслужил. Ты позволил эгоизму и жалости к себе ослепить себя.
– А ТЫ НЕ ДУМАЕШЬ, ЧТО Я, БЛЯДЬ, ЭТО ЗНАЮ, ОБСИДИАНОВЫЙ УБЛЮДОК С КАМЕННЫМ РЫЛОМ! – внезапно зaкричaл писатель, поднимаясь и брызгая слюной.
– А ТЫ НЕ ДУМАЕШЬ, ЧТО Я ЗНАЮ?
Но голос исповедника стал милосердным, утопая в мягкой субоктаве.
– Ты создал потерю из выигрышa – голема, сделанного из глины твоими собственными руками. Создатель уничтожен тем, что он cделал.
Что есть истина? подумал писатель с отвращением. Что есть истина на самом деле? Мысли кровоточат через стебель его разума. Были ли на самом деле эгоизм и жалость к себе? Он бы сделал что угодно для неё. Что угодно. Он бы отрезал от себя куски ради неё.
Тишина долины нисходит… как смерть. Этот ужасный контраст против полноты писательского откровения: истинность его любви и всё видение, данное ему любовью, видение в широчайшем и самом загадочным смысле. От этого контраста ему хочется наблевать прямо туда, на мраморно-чёрные ноги исповедника.
Да, контраст. Любовь всего мира против всех его потерь. Он видит прекрасные цветы, выброшенные в ямы экскрементов. Он видит наполненные слизнями тела и бездомную гниль, умывающуюся на пляжах невинности, белые пески и растянутые коричневые тела, мёртвых голодавших детей, найденных изнасилованными в водопроводных трубах, и эсэсовцев, ловящих детей на штык в концлагере “Бельзен”.– И это все?
– всхлипнул писатель.
– A ты как думаешь?
– Я не знаю, что думать, чёрт возьми!
– Тогда загляни за всё это! Если ты достаточно восприимчивый, если ты умён, ты сможешь увидеть что-нибудь. Скажи мне, что ты видишь.
– Я… - писатель закрыл глаза и снова потерпел неудачу.
– Видишь ли ты ангелов или демонов?
– Ангелов, - простонал писатель.
– Да, и однажды они улыбнулись тебе. Попробуй что-нибудь новое.
– Что?
– Улыбнись в ответ.
Её имя вырвалось из писательского горла. Долина затряслась вместе с её именем и тем, что оно значило на самом деле. Крик почти вырвал его лёгкие из груди.
После молчания исповедник спросил:
– Что ты только что сделал?
– Я не знаю, что ты имеешь в виду, - устало ответил писатель, по-прежнему стоя на коленях в пепле.
– Конечно же, ты не понимаешь, потому что ты глуп и слаб, как и все остальные. Так что я сам тебе скажу. Хочешь ли ты, чтобы я тебе сказал?
– Да!
– Ты только что ответил на вопрос, за ответом на который ты пришёл.
Внезапно писатель почувствовал себя захваченным, парализованным.
– Теперь ты можешь возвращаться, - сказал исповедник.
– Что?
– Ты прощён.
Только теперь писатель осмелился поднять глаза. Исповедник уходил, оставляя следы в тумане. Всё, что открылось писательскому взору, это сияющий белый свет луны.
Вот такой был рассказ. Неплохо для 19-летнего паренька из колледжа. Он специализировался на литературе в Сент-Джоне – колледже искусств в Аннаполисе, где он написал его, и рассказ, на самом деле, выиграл несколько незначительных литературных наград и был позже включен в толстую «Пингвиновскую» антологию под названием Лучшие новые американские писатели в 1970. К сожалению, леонардовский грант от ГСШМ5 кончился годом ранее и ему пришлось покинуть кампус Сент-Джона. Но в течение следующих нескольких лет история застряла у него в мозгах и начала трансформироваться во что-то ещё, прямо как его творческие интересы были трансформированы. Как «писатель» в рассказе, Леонард начал видеть. Он был видящим. Он начал видеть Исповедника, как квази-литературный фильм. Он изучал кинозвёзд нашего времени и их шедевры. Также он изучал кино на технической основе. Внезапно Леонард обрёл цель в жизни.
– Я хочу снять фильм, - сказал он себе одним утром.
Множество людей делали независимые фильмы, и действительно давали хороший старт творческой карьере. Леонард знал, что у него есть все, что нужно, чтобы сделать фильм с беспрецедентным символическим значением.
Леонард знал, что у него есть все, что нужно, кроме одной вещи.
Денег.
Хотя по одному шагу за раз. Первым делом, он нашел работу – уборщиком – на Общественном Вещании Мэриленда, “Канал 22”. Это было предприятие, финансируемое за счёт налогов, расположенное на Хокингс-роуд в Дэвидсонвилле, Мэриленд, прямо напротив известной нудистской колонии под названием “Сосна” (eсли ещё кто-то хочет посетить нудистскую колонию, просто езжайте вниз по мэрилендской государственной Трассе 450 и ищите мигающую 780-футовую ТВ-башню; вы её не пропустите). Так или иначе, намывая студийные полы и вынося мусор за 1.55$ в час, Леонард смотрел сосредоточенными глазами за студийными техниками, учился их трюкам, а в свои нерабочие часы даже работал с указанными специалистами. Он учился создавать фильм, используя студийный парк автоматических процессоров. Он учился управлять камерой (хорошей камерой: серии “Canon Scoptic”, звуковыми моделями “Chinon” и “Beaulieus”!), светоустановками и большим профессиональным монтажным пультом класса “Sankyo”.