Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Свое время

Бараш Александр

Шрифт:

Л. Рубинштейн. На этот раз.

Отражения:

И. Ревшин. NOVOSTROIKA.

С. Молларт. Михаил Шемякин и русский авангард.

«Эпсилон» – математический термин, значащий «бесконечно малый». Маленький, но до бесконечности. Основные авторы альманаха – расширенный круг салона-семинара первой половины 1980-х в квартире моего брата Михаила Бараша на Ярославском шоссе. Владимир Строчков, Олег Дарк, Михаил Сухотин, Игорь Левшин, из ленинградцев – Дмитрий Григорьев, Аркадий Бартов… Было много публикаций концептуалистов: особенно Пригова, Рубинштейна и Сорокина. Осенью 1988 года вышел спецномер «Проблема Сорокина» с первыми публикациями ряда его вещей и «триалогом» о нем Монастырского, Бакштейна и Рыклина. Обложка этого номера была отдельным произведением бук-арта – с переплетающимися параболами-перепевами названия: «Сороблема Пророкина», «(Что-то-там, не помню) Просракина» и т. д. Мы посвятили номер «Эпсилона» значимому явлению, но, как и в других контактах с кругом концептуалистов, имел место обоюдный снобизм и несколько напряженное внимание, с «прищуром». В триалоге Монастырского – Бакштейна – Рыклина кто-то из них упоминает круг «Эпсилона», на что другой реагирует: «Да, это такие… декадирующие…» Байтов, готовя текст беседы к публикации, поставил звездочку у слова «декадирующие» и внизу на той же странице написал под звездочкой: «Может быть, декОдирующие?»

Вообще

говоря, всегда возникали не то чтобы особые, а какие-то специфические трудности при любых – и наших, и со стороны – попытках описать, что такое «Эпсилон». Как будто его эскапистская суть действительно стала неформализуемой формой…

Илья Кукулин как-то, несколько лет назад, сформулировал под моросящим дождем у одной из нецентральных станций московского метро… – насчет моих манифестаций о художественной близости с главным соратником по «Эпсилону» Байтовым: «Слабости у вас общие, а сила – в разном». И мы оба довольно крякнули от хорошего мотто… Безотносительно к тому, насколько оно описывает ситуацию. Кунштюк в том, что языковая (стилистическая) правда и коммуникативная эффектность – в такой расстановке силы и слабости, а бытийственный факт – скорее в прямо обратном утверждении.

Перед внутренним взором выплывает эмблематичная картинка, как кадр из любимого диафильма про Илью Муромца еще на четверть века раньше, на двери в детскую комнату на даче. То не полчища татарские подступили под Киев и тычут копьями в расписной бок Владимиру Красное Солнышко. Это Саша Бараш привез Колю Байтова знакомиться с Володей Сорокиным в очередное обморочное блочное никуда в снежных полях у окружной дороги, полчаса только от метро на автобусе.

В нашей плоскости советского мира все называли друг друга по сокращенному имени без отчества (примерно та же эволюция в светском этикете, что и на Западе) и на «вы». Это было симметрично-противоположно райкомовскому, как бы эпически-анекдотически-фольклорному стилю – по отчеству и на «ты». Отдельная история, как Д.А. Пригов приучил окружающих называть его по имени и отчеству, что выглядело не в меньшей степени как кунштюк, чем проявление почтения. С замечательными не-ленивостью и любопытством он запрашивал каждого, в том числе таких юнцов студенческого возраста, как я, об имени-отчестве, трудолюбиво запоминал и в дальнейшем всегда обращался именно так. Соответственно, тем же отвечали и ему. Типа карнавал, пушкин пришел к гоголю, лев николаевич очень любил детей. Постепенно имена-отчества эпизодических партнеров по церемонной любезности отпали, поскольку во всех остальных случаях это никому не было нужно, а его имя-отчество стало собственно литературным именем.

Сорокин в приватном общении не выстраивал никакой видимой стратегической дистанции. Чай с бутербродами и колбаской на кухне, «домашние» коды общения, серьезность, замедленная задумчивость, сильное заикание. Проблем с речью в последние годы нет, но в восьмидесятые на своих вечерах он присутствовал физически, а читали его тексты либо Пригов, либо Монастырский, оба превосходно.

И вот – картинка. Большая, по тогдашним меркам, квартира в новостройке над заснеженными

пустырями
просторами, где только росчерки самолетов в сером небе и автобусов в белом поле. Квартира выглядит очень хорошо, стильная, чистая, светлая, без оттенка советской бытовухи, все со вкусом и продуманностью, как часто бывает в мастерских и в домах художников (его основной круг общения; и сам он тогда, кажется, еще зарабатывал на жизнь книжной графикой). Гостиная. Сорокин и Байтов полулежат на креслах. Я сижу на диване у журнального столика над большой «головой» шоколада «от производителя», который надо колоть чуть ли не топором, но вкусен ужасно. Стараюсь не глядеть на шоколадную голову, этого языческого бога слюновыделения, и думать о высоком. Байтов и Сорокин ведут свой диалог первого знакомства. Если это можно назвать диалогом. Тут, понятно, два монолога. Но в этом ничего особенного, учитывая персоналии и общий стиль культурного времени и места. Штука – во временнм измерении. Время беседы для нас текло по-разному, благодаря разнице то ли в возрасте, то ли в антропологических типах. Один из них произносит нечто, продуманное и точно сформулированное, продуктивное для размышления и обсуждения… Пауза. Я интеллектуально возбуждаюсь. Подождав немного – оживленно реагирую. Пауза еще на пару минут. Все ждем ответа третьего собеседника. Некоторое время я еще думаю в предложенную сторону, потом принимаю решение не перебивать пока молчащего, медитирующего в направлении своего ответа. Начинаю погружаться в свое… Стараюсь отвлечься от шоколадной головы (сколько можно, и так уже съел заметную часть) – неотвратимо заплываю в поток мыслей о девушке, в которую безнадежно влюблен, потом о девушке, которая не безответно влюблена в меня, потом о той, с которой мы просто трахаемся… И вдруг, как будильник в три часа ночи, раздается голос третьего собеседника: одновременно разымчивый и очень собранный. Он глубоко, аргументированно и с легким обломным задором скрытой интеллектуальной провокации отвечает на предыдущую реплику. Пауза. Я интеллектуально возбуждаюсь – и далее по описанному алгоритму.

Что касается образа жизни и социального статуса. Я был в этот момент, в середине 1980-х, учителем литературы в школе. Байтов незадолго до того перешел из программистов в сторожа (не совсем простые – при церкви Николы в Кузнецах в Замоскворечье), Сорокин, по образованию инженер, стал художником-оформителем, профессия и свободная, и вполне «практическая»…

Нонконформисты хрущевско-брежневских времен отнюдь не были какой-то люмпенизированной богемной шпаной, нищей, вечно пьяной и социально маргинальной. Попытки представить нонконформистов таким образом несут в себе характерные черты топорности и прямолинейности бывшего официоза: если художественное подполье, то его герои – кто? – ну понятно, персонажи «На дне».

Б'oльшая часть реальных делателей «параллельного» искусства и по социальному происхождению, и по личному статусу, и по стилю жизни принадлежала по меньшей мере к среднему классу того общества, со всеми атрибутами: высшим образованием, нормальной, по тогдашним меркам, крышей над головой и работой. Если человек не делал свободного выбора (отнюдь не всегда и не обязательно навеки) и не уходил в «сторожа».

Но и быть сторожем не означало автоматически запредельной нищеты (многие находили дополнительный заработок – разнообразную «шабашку») и не обрекало на особую асоциальность. Для «властей» имелась трудовая книжка, более их ничего не интересовало, а «общество» – это был твой же слой, живший по тем же критериям. Стать сторожем в церкви с какой-нибудь элитно-интеллигентской христианской общиной было «для тех, кто понимает», гораздо более cool, чем – итээром-программистом. При всем том вовсе не все (не думаю, что и большинство) уходили в это «оттянутое» состояние, в подполье под официальной социальной лестницей. В любом случае в жизни слоя пропорции трезвости и забубенности во всех видах не отличались от общестатистических.

Нонконформистская антропология предопределила не какую-то фатальную брутальную коллизию с социумом, а нечто более продуктивное: участие в создании и поддержание соответствующего – себе – контекста: современной литературы, музыки, «арта». Вместе со слоем таких же по культурной антропологии или по антропологической культурности людей, которых объединял в один круг эксперимент по превращению образа мыслей в образ жизни, в то время в том месте.

Первый номер «Эпсилон-салона» вышел в декабре 1985 года, последний датирован июнем 1989. Альманах прекратил существование с моим отъездом в эмиграцию. Я взлетел над Шереметьевом в мае 1989, обливаясь слезами над березками в иллюминаторе (какой-то обратный план к классическим советским кинокадрам воронки березовых вершин на фоне неба в предсмертном головокружении…). Этот последний номер «Эпсилона» был подготовлен до отъезда. В нем – мой прощальный рассказ «Кроткие покойники» с эпиграфом из стихотворения

Набокова «Природа электричества» (из «Бледного огня»). Аллюзии «эмиграция – смерть» прозрачны:

Покойники, кроткие покойники, кто знает,Живут, быть может, в вольфрамовых нитях,И на моем ночном столике горитУмершая невеста другого…

Аллюзии прозрачны, может быть, но непонятно – кто2 умер. Тот, кто улетел, тот, кто остался, и те и другие или никто, а на самом деле все живы, но разными видами жизни.

«Эпсилон-салон» возник из общения нескольких человек, из бесконечного разговора о литературе. Стал как бы овеществленной формой этого разговора. Это и осталось чуть ли не единственным реальным, предметным, что было в тогдашней жизни, – кроме собственно текстов. Общая форма существования. Нечто среднее между чеховской дачей (переходное время, между «укладами» и сознаниями, промежуточность, ускользание времени между пяльцами…), йешивой (непрерывная и непреложная увлеченная учеба, обсуждение и подготовка себя к чему-то – как миссия) и «шарашкой» (любимое дело, но в тюремных условиях)…

Где-то примерно через десять лет, в середине 1990-х, в Иерусалиме я вспоминал это состояние-в-антураже:

М. Барашу

Запах пледа прогретого солнцем на раскладушке в садуЛист смородины справа от глаза Оба – в послеобеденной дремеГолоса из соседнего дома Перестук поездов Свернутый в дуду конспект по языкознанию в летучей соломеНа закате беседа в сторону сельского кладбища Глина и тополяНизкое небо Торфяные пруды Бродский Мандельштам и НабоковТуман холодной спиралью разворачивается в поляхВсе более безнадежно но менее одиноко

И еще через десять лет, когда в Израиль из Америки приехал один из московских собеседников 1980-х, на берегу моря в Доре, где черепков, начиная с XVIII века до н. э., больше, чем камней и ракушек, и все это давно одна субстанция то ли жизни, то ли воспоминания, распознавания, – там (= тогда) ощущение слияния со своей жизнью было редким по силе и чуть ли не таким же цельным, как средиземноморский сплав черепков и камней, земли и пепла.

В. Друку

Мы шли по щиколотку в малахитовой воде.Солнца еще не было видно, но заря цветазеленого яблока – вызревала за горой Кармель.Воздух был ясен и прохладен, как метафорическая фигурав античном трактате. Вино утра – свет, смешанныйс дымчатой водой, – вливалось в прозрачную чашу бухты, с отбитым боком древнего волнолома.Во времена расцвета это был портстолицы Саронской долины, увядшей,когда Ирод построил Кейсарию.А сейчас мы,в легком ознобе после бессонной ночи, продолжаемлитературный разговор, начатый ранним вечером накануне.Водка и мясо сменились к полуночи на кофе и сигареты,друзья разъехались, жены уснули в саду,одна в гамаке, другая в шезлонге…Разговоро родной литературе, о соратниках и соперниках, о том,что это одно и то же, об их достижениях, о содержательности и состязательности, об атлетах-демагогах из следующего поколения, о лукавых стилизаторах из предыдущего – перетек к серединеночи, когда движение времени зависло в черной глубине и ниоттенка синевы уже не осталось и еще не проявилось, –в медитацию о книгах, стихах, о сближении поэтик,а к утру – на комические эпизоды общенияс инстанциями советской литературыпозднего застоя. Кажется,я начинаю любить море.Никогда не любил. Моя вода, с детства, – торфяные прудыПодмосковья. От двух-трех заездов на Черное море осталосьтяжкое чувство духоты, толпы, погруженности в поток чужих сили физиологии, – как от залитой потом электрички в июле. И море,яркое, яростное даже в покое, другое, – лишь усиливало желание вернуться к темным ледяным омутам,где слышен даже шорох стрекоз.Но вот сейчас,когда литературный разговор, то,чем мы на самом деле жили всю жизнь,в клубах и домашних салонах, дачными вечерамипод Солнечногорском и в Кратово, зимними ночамина Ярославском или Каширском шоссе, – слилсяс мягким хоровым рефреном светлых волн, – всё ожило, задышало, заиграло, вернулось,в это утро, в Леванте.

Гроза в деревне

Мы познакомились на дне рождения у общей знакомой. – Полусумасшедшей еврейской девушки Д. с истфака «ленинского педа». У девушки Д. все было большое: глаза, зубы, попа, сердце. Всего этого было так много, что возникало чувство панической клаустрофобии. У меня никогда не было с ней отдельных отношений, она всегда была знакомой знакомых, но вот сыграла свою фатальную роль по банальной схеме. За праздничным столом на дне рожденья Д. на диванчике я оказался рядом с ее однокурсницей. Джинсы, прическа-каре, тяжелый взгляд серых глаз, кривая ухмылочка, смерть поэта. Поводом для начала оживленного диалога стала попавшая под руки кошка, заласканная с двух сторон до сладкого одурения. Потом, когда эти ласки уже давно перекинулись на самих пламенных кошатников, друг на друга, – выяснилось, через месяц-другой, что у моей визави страшная аллергия на кошек… Нет, не получается.

Поделиться с друзьями: