Свое время
Шрифт:
Насчет же «учительства жизни» – перевертыш: именно рок-музыканты в 1980-е годы, время расцвета рок-музыки в СССР, задавали формулы поведения. Отношение к литературе и к живописи застыло в большой степени – в «ульях опустелых» старых форм. Подателями мироощущения стали рок-музыканты. По ним юношество «делало жизнь с кого», цитатами из них жило… С начала 1980-х Гребенщиков, Цой, Мамонов стали – на десятилетие – «учителями жизни» для широких слоев юношества из среднего класса. Для относительно узкого круга продвинутых (судя по всему, калька с английского, заменившая слово «просвещенный»… которая тоже, вероятно, калька, только двухсотлетней давности) на этом месте с конца 70-х стали утверждаться, вновь, писатели – Набоков и Бродский, – но прошло еще не меньше десятилетия, прежде чем тип сознания, персонифицированный в Бродском, стал определяющим культурным кодом.
А пока – Гребенщиков. Слова Анри Волохонского, вариация на темы пророка
27
З. Гейзель. «История одной песни». http://www.israbard.net/israbard/pressview.php?press_id=1049809438.
Любопытны переклички в тексте – с дореволюционным городским романсом «В одной знакомой улице…» (там, кстати, слова и музыка – тоже не «народные»: стихи вполне антологического поэта Якова Полонского и музыка вполне «консерваторского» композитора Николая Казанли):
В одной знакомой улице я помню старый домС прозрачными воротами и ясною звездойС высокой темной лестницей, с завешенным окном…Но еще сильней странное сходство общего интонационного мотива, темы – с рассказом Бунина с тем же названием «В одной знакомой улице»:
Осенней парижской ночью шел по бульвару в сумраке от густой, свежей зелени, под которой металлически блестели фонари, чувствовал себя легко, молодо и думал:
В одной знакомой улицеЯ помню старый домС высокой темной лестницей,С завешенным окном…– Чудесные стихи! И как удивительно, что все это было когда-то и у меня! Москва, Пресня, глухие снежные улицы, деревянный мещанский домишко – и я, студент, какой-то тот я, в существование которого теперь уже не верится…
Там огонек таинственныйДо полночи светил…– И там светил. И мела метель, и ветер сдувал с деревянной крыши снег, дымом развевал его, и светилось вверху, в мезонине, за красной ситцевой занавеской…
Ах, что за чудо девушка,В заветный час ночной,Меня встречала в доме томС распущенной косой…Хороша дата написания рассказа, апокалиптическая.
Первый исполнитель «Над небом голубым…», собственно автор соединения текста и музыки – Алексей Хвостенко, эмигрант во Франции, как и Бунин. Осенней парижской ночью шел по бульвару…
А потом эту песню запел Гребенщиков, ностальгия по ностальгии.
И далее: она инсталлирована в попсовый фильм «Асса» и становится достоянием масс – гимном юности нескольких поколений… Кристально-мутный микс.
Когда концерт Гребенщикова у меня на квартире закончился, я принял на себя функции администратора – и собрал с публики деньги. Жест гостеприимства, стоивший
известного напряжения. И было это, помнится, первый и последний раз. (Так же, как сбор денег на школьные завтраки за пару лет до этого: я служил учителем литературы в школе и пару месяцев неудачно пытался подвизаться в роли классного руководителя – деньги на завтраки у меня тут же выкрали из ящика учительского стола.) С пачкой купюр в руках подошел к Гребенщикову, стоявшему в середине гостиной. Какие-то люди уходили, кто-то роился вокруг… Я сказал: «Спасибо, Борис», – и протянул деньги. Он резко поморщился, опустив глаза, и прошел мимо. Я застрял в недоумении на том же месте с протянутой рукой – но в которой были деньги. А через несколько секунд ко мне подошел его басист Дюша, ласково поблагодарил и взял гонорар. Я был неприятно шокирован поведением кумира, его, как мне показалось, неуместным снобизмом и так далее. Меж тем в этом эпизоде содержалось совершенно другое. Получение денег за концерт – это был момент серьезного риска для артиста, типа циркового номера, когда замолкает музыка… По советским законам такой заработок считался уголовным преступлением.Один мой тогдашний близкий знакомый, когда организовал такой же концерт Петра Мамонова у себя дома, потом заперся с ним в ванной, еще до этого слегка подождав, когда бльшая часть публики разойдется, – и так передал ему деньги…
Мамонов брал с публики меньше, насколько я помню: не пять рублей, а три. Но это и вообще был иной образ. Человечней.
Тот же знакомый, который передал ему деньги в ванной после концерта в своей квартире, говорил потом, что Мамонов попросил показать, где ближайший винный. Они вышли вместе, один за вином, другой за традиционным кексиком к чаю для оставшихся после вечера гостей. Договорились встретиться на углу. Выйдя через десять минут, хозяин квартиры не нашел Мамонова на оговоренном месте. Зайдя в магазин, не обнаружил его и там. Стал искать – нет нигде, хотя пятачок маленький… И вдруг увидел: сидит на корточках у стенки, как полстраны сидит после работы в районе винных магазинов и в сквериках. Слился с пейзажем.
Мамонов, конечно, не «человек из народа». Во всяком случае не больше чем Гребенщиков. Человек «из народа» вряд ли переводил бы стихи с норвежского – печатая их в соответствующих антологиях и получив в этом качестве известное профессиональное признание. И вряд ли знал бы английский язык «в совершенстве», как пишут в его биографиях в разных источниках. Дело в образе.
Если Гребенщиков – это наш коктейль рок-красоты и гламурности Дэвида Боуи и кельтского волшебства в духе Лорины МакКенит, то Мамонов, по-видимому, соотносится со сценическим образом и пластикой Дэвида Бирна и стилистикой Тома Уэйтса.
У Уэйтса вроде бы «деструкция» музыки и чувств, но когда та же его же песня перепевается – например, Trampled Rose в кавере «просто красивой» Элисон Краусс (вместе с Робертом Плантом) или Green Grass в версии бразильской джазовой певицы Сибелл, то оказывается, что все внутри с самого начала оставалось на своих местах, «держалось в уме» и у Уэйтса: и любовь, и отношение к жизни, к смерти и к искусству. Как в сказке, где с виду – чудовище, а на самом-то деле заколдованный принц… И, чтобы расколдовать, нужно заклятие: понимание кодов культурной вменяемости.
Или как в сакраментальном примере «постмодернистской» психологической ситуации, популярном в 80-е: современный человек не может выговорить вот так пафосно-прямо «я тебя люблю», а только – «как сказали бы в старые времена, я тебя люблю».
Я тогда опробовал этот тест на взаимопонимание то ли в более брутальной, то ли в более продвинутой вариации. Девушка пришла ко мне в гости, мы сидели на диване, в кассетнике раскачивались Brothers in Arms, на журнальном столике в пламени свечи подмигивал армянский коньяк, дымились сигареты «БТ» и индийские ароматические палочки… И я проговорил следующее: «Говорят, пример постмодернизма: мы в наше время не можем сказать «я тебя люблю», а только «как раньше выражались, я тебя люблю»… Так вот: я тебя хочу». В ответ прозвучало краткое и сладкое, как жизнь сама: «о кей». Коды совпали. А в моей же другой истории, близкой по времени к этому эпизоду, прямое признание в любви вызвало полное недоверие и невзаимонимание, даром что было совершенно искренним… то есть слишком прямым и «непосредственным», «пафосным», а это «грузит»…
Сборный концерт в ДК. Антракт. Лето. Публика гуляет по асфальтовому двору, в ритме тополиного пуха. Вдруг откуда-то доносится вой и рев. Все застывают, не то чтобы в страхе, а в шоке недоумения: этот нечеловеческий рык – не угрожающий и ужасный, а вроде призывный и ликующий… О, вот откуда: из какого-то маленького бокового окна в бетонной стене на уровне третьего этажа высовывается некто и дико гудит: «Ууу!» – и машет руками в приветственных конвульсиях. Да это же солист «Звуков Му», как его… Мамонов. А знаешь, как их назвал, кажется, Троицкий? «Муки зву». Га-га. Все счастливо возбуждаются и начинают в ответ вопить и приплясывать. Воззвание дошло до народа. Несанкционированный митинг без слов, во славу несанкционированности чего бы то ни было, состоялся.