Сволочь
Шрифт:
— Больше всего на свете. Я даже когда в милицию попадаю, первым делом требую блюдо с бутербродами, а только потом адвоката.
Люсьена встала и направилась к журнальному столику. Свет из окна, скользнув по ее коже, приклеился к ней серебристой каймой. Люсьена взяла со столика небольшой поднос, на котором лежали тонко нарезанные бутерброды с колбасой и сыром, и вернулась в постель.
— Держи, — сказала она.
Мы взяли по бутерброду и принялись жадно есть.
— Знаешь, — сказала Люсьена, — мне почему-то нравится есть голой. А тебе?
— Очень, — кивнул я с набитым ртом. —
— А давай выпьем коньяку?
— Давай.
— Не вставай, я сама.
Она принесла бутылку, пару стаканов и плеснула понемногу коньяку в каждый.
— За что выпьем?
— Давай за нас.
Мы чокнулись и выпили.
— А ты правду говорила, — сказал я, — что все мужчины после прощания с тобой спивались?
— Конечно, — ответила Люсьена. — Но ты же мне не поверил.
— Теперь верю. Слушай, давай не прощаться?
— Это как?
— Оставайся здесь. Ты же не хочешь, чтоб я спился.
— Солнышко, а как ты себе это представляешь? У меня после конгресса гастроли в Ростове, потом выступление в Питере, потом, если не ошибаюсь, в Саратове. Мы с Зосей востребованы.
— А я не востребован?
— Солнышко, давай не будем об этом. Впереди совсем немного ночи, днем окончание конгресса. Потом все разъедутся, и все забудется. Зачем думать о том, что будет после, когда у нас есть то, что есть сейчас? Давай допьем коньяк и хоть немного поспим.
— Скажи еще, что утро вечера мудреней.
— Не скажу, потому что уже утро. А теперь пожелай мне доброго утра, поцелуй меня и поспи.
Я и в самом деле уснул, а когда проснулся, Люсьенина гримерка была пуста, а стенные часы показывали половину третьего. Я вскочил, оделся, наспех умылся, вышел из гримерки и направился к кулисам. Сквозь бархат кулис были слышны голоса на сцене — третья, завершающая часть конгресса шла уже вовсю. Я вернулся в гримерку, открыл окно и, перемахнув через подоконник, спрыгнул вниз, благо было не очень высоко. Обогнув Октябрьский дворец, я спустился на Крещатик, нырнул в подземный переход и направился к цветочному ларьку.
— Розы у вас есть? — спросил я у продавщицы, полной женщины с раздраженным и помятым лицом.
— Есть, — почему-то обиженно ответила та.
— А белые есть?
— Есть и белые, — обидевшись еще больше, ответила продавщица.
— Дайте девять штук, только покрасивее.
— Где я вам возьму покрасивее? — Продавщица окончательно вышла из себя. — Все только и ищут, чтоб покрасивее, а где на всех этой красоты напасешься?!
Она нервно вытащила из ведерка девять белых роз, сложила их в букет, обмотала целлофаном и сунула мне в руки.
— Пятьдесят четыре рубля, — бросила она.
Я порылся в карманах и протянул ей две купюры по двадцать пять и пятирублевку.
— Спасибо, — сказал я. — Сдачи не надо.
— И мне от вас ничего не надо! — визгливо возмутилась продавщица. — Забирайте свой рубль и… Идите, идите, нечего тут.
В самом поганом настроении я вернулся к Октябрьскому дворцу и обогнул его по новой, чтобы забраться наверх тем же способом, что и выбрался. Окно в гримерку было закрыто.
— Люсьена! — позвал я.
Никто не ответил. Я подобрал
с земли камешек и кинул в окно. Камешек негромко звякнул о стекло.— Люсьена! — снова позвал я.
На этот раз окно открылось, и в проеме показалась Люсьенина медная грива.
— Ты? — Она усмехнулась. — А я уж думала, что ты испугался и решил сбежать через окошко. Знаешь, даже обрадовалась, что обойдется без прощальной сцены.
— Я цветы тебе принес. — Я протянул вверх букет белых роз.
— Солнышко мое, — сказала Люсьена, — почему ты не сбежал? Зачем ты вернулся? Зачем ты снова потратился? С чего ты вообще взял, что я люблю розы?
— А что ты любишь? — удивился я.
— Что-нибудь простенькое. Ромашки, ландыши. Или сирень. А розы не люблю. Особенно белые. Глупый свадебный символ. Нам с тобой это ни к чему.
— А что нам к чему?
— Вспоминать друг о друге с теплом и улыбкой. Можешь даже рассказать друзьям о забавном приключении с экстравагантной фокусницей и по совместительству укротительницей леопардов. Бог ты мой, сколько я их уже укротила…
— Ты это нарочно говоришь, чтобы меня разозлить!
— Нет, мой глупый мальчик. Ну сам подумай, что у нас может быть дальше? Тебе двадцать четыре, мне тридцать семь. Когда тебе будет тридцать семь, мне исполнится пятьдесят. Ты хоть это понимаешь?
— Зачем думать о том, что будет после, когда у нас есть то, что есть сейчас? — с горечью произнес я.
— Очень рада, что ты меня цитируешь, — усмехнулась Люсьена. — И хорошо, что чувство юмора тебе не изменяет. Значит, и со всем остальным ты справишься. Погоди минутку.
Она прикрыла окно, но через несколько секунд снова открыла его и поставила на подоконник мою сумку.
— Я на всякий случай собрала твои вещи, — сказала она. — Думала оставить их у администратора, если ты вдруг хватишься. Так что, может быть, не так уж и плохо, что ты вернулся. Лови!
Она бросила сумку вниз. Я не шелохнулся. Сумка шлепнулась на землю.
— Какой ты все-таки нерасторопный, — сказала Люсьена. — Ну, бери свои вещи и прощай.
— Зубную щетку положила? — спросил я.
— Конечно.
— Это хорошо. У каждого должна быть своя зубная щетка…
— И губная гармошка, — закончила Люсьена. — Вот видишь, солнышко, — я тебя тоже цитирую. А теперь у меня к тебе последняя просьба: не карауль меня у выхода. Не нужно. Ни к чему. И еще: ты сейчас, наверно, захочешь выкинуть в сердцах свой букет или сунуть его в первую попавшуюся урну. Не делай этого. Ты же не мальчик, хоть мне и нравилось называть тебя так, а мужчина. Лучше подумай — может, есть на свете человек, который заслужил эти розы.
— Ты права, — сказал я. — Такой человек есть. У меня к тебе тоже последняя просьба.
— Да, солнышко, какая?
— Выброси мне в окно бутылку из-под коньяка, который я принес в нашу первую ночь. Даю слово, что поймаю.
— Странная просьба. Но у меня нет ни времени, ни желания удивляться. Подожди!
Она удалилась в глубь гримерки, на сей раз не прикрыв окно. Я с трудом удержался, чтобы не вскарабкаться наверх. Вместо этого я сложил руки на груди и постарался придать своему лицу как можно более небрежное и насмешливое выражение.