Священная война (сборник)
Шрифт:
Смешалось все: офицеры, солдатня, канцелярские крысы, контрабандисты, цыгане, арнаутские головорезы – было бы на что, а ежели на мели, иди на улицу, разживись… Мещане уж и носы не высовывали с темнотою, и все равно: что ни вечер – визг, а наутро из разбитых дверей крючьями вытягивают зарезанных не за кошелек даже, за сюртук либо салоп поновее.
Славно гудели, от всей души. Но корнет, тесно вжавшийся в темный угол напротив входа, не слышал криков; одна лишь мысль: не пропустить! Твердо решил: если и сегодня не отважусь, застрелюсь. Глядел, не отрывая взгляда от ярких дверных стекол, вытягивал шею, когда с гиканьем вываливалась пьяная гурьба, волоча полуодетых девиц, аж через улицу пахнущих шампанским.
И углядел! Кинулся,
– Мадемуазель! молю… два слова!
И страх лютый, сердце разрывающий: вот, сейчас… полыхнут гневом дивные очи! изогнется бровь строго: что вы себе позволяете? и пройдет, сгинет навеки, и ничего уж более не будет, никогда, никогда не будет…
Пал на колени, глядя, словно на икону.
– Дивная!.. простите вольность мою… единый вечер оставлен мне для встречи… не откажите!.. завтра на позиции…
Не думал, каков в ее глазах; она же, посмотрев, оценила сразу всего: серый мундир с корнетской лычкой, разномастные пуговицы, ясные, широко распахнутые глаза; прикинула: не более шестнадцати…
Господи! какой букет! розы темного пурпура… где ж добыл такие в апреле?.. у греков разве… но какова ж цена?!
– Богиня! примите… знаю, ничтожны для вас цветы, но – осчастливьте, молю…
Сам смелостью своей воспламенялся; и вот уж – о, счастие! – ведет Ее к себе («не смейте и думать, Дивная, о худом… честью клянусь, одного лишь жажду: видеть вас, наслаждаться беседою с вами…») и не лжет, не лжет! страшно и подумать о прикосновенье к неземному… увидел Ее третьего дня, мельком, из окна лазаретного – и вспомнить после не смог, лишь одно вставало пред взором внутренним: ясное, будто зорька в имении, столь радостное, что от одного лишь сознанья – ВИДЕЛ! – легче становится жить; а еще – локоны, небрежно выбившиеся из-под капора, светлые-светлые завитки да профиль точеный… и вот – увидел на улице: шла через весеннюю грязь, словно паря над нею, будто и не касаясь земли… до самого «Оттона» проводил; что Ей там? Не посмел ни войти следом, ни после подбежать, когда вышла… никак невозможно, не представлены, да и вел Ее под руку поручик-фат, она же была печальна и дика, словно отвергая сию фривольность самим видом своим…
Кто он Ей? Муж ли, брат, возлюбленный? во сне убил в поединке ненавистного противника, на следующий же день – опрометью к «Оттону», будто на дежурство – и увидел, на сей раз одну, и вновь грустную, словно бы даже в слезах; фат оскорбил Ее! – подумалось с ненавистью, но и с удовлетвореньем; подойти – и она моя! – но не посмел, а послезавтра уж на позиции… нога залечена… – и осмелился, наконец! и вот она рядом со мною, и впереди ночь, и я изъясню ей все чувства свои; откажет ждать? пусть! тогда – в бой, и умру счастливым, ибо говорил с Нею…
Вот уж и крыльцо…
– Присядьте, мадемуазель… извините беспорядок сей кельи… – бормотал что-то совсем уж невпопад, суетливо прибираясь, не отводя глаз от Нее, уже скинувшей накидку, уже сидящей на оттоманке, – присядьте… угодно ль вина немного?
Не увидел, почувствовал улыбку, знак согласья. Откупорил бутылку; сего добра довольно – однополчане изрядно снабдили империалами, [105] дабы закупил в Одессе.
– За вас, Дивная, за вас, светом Авроры восходной дни мои суетные озарившую… – лихорадочно отыскивая слова, никак не мог найти значительных, умных, пристойных случаю; потому безбожно пересказывал речи из книжицы маменькиной о Поле с Вирджинией, опасаясь одного лишь: как бы не поняла, что не свои слова говорит. И ощущал во всем теле мерзейшую дрожь, словно бы каждая клеточка тряслась.
105
Империал – золотая монета.
Так же молча приподняла бокал, пригубила.
Щегольски отряхнув (подсмотрел
у капитана Быкова!) опустошенный фужер, корнет ощутил теплое прикосновенье к сердцу, изнутри. Дрожи стало поменее, и руки вроде окрепли; впервые осушил так вот, до дна, ранее, по чести сказать, не доводилось – маменька заповедала…– Позвольте еще?
Кивнула. О, богиня! безмолвна, загадочна…
– Сколько лет вам, дружок?
О, какой голос, словно звон хрустальный, словно два фужера столкнулись…
– Богиня, позвольте еще фужер? Мерси…
– Но сколько все же?
– Семнадцать…
Ничто не дрожит более; корнет блаженно улыбается, любуясь нежным ликом, но отводя все же глаза, чтоб не оскорбить нескромным взглядом.
– Как странно, мне показалось – не более шестнадцати. Вы еще совсем мальчик…
– Я не мальчик!
Вскинулся обиженно: ах, вы так? – так вот же вам! – не спросясь, осушил еще бокал.
– Я корнет Республики Российской… и я влюблен! в вас! я очарован! не смейте не верить мне…
Отчего казалось страшным вымолвить заветное? – вовсе не страшно… вот только еще немного вина, совсем немного… Богиня, я буду убит! я знаю наверное, что жизнь моя кончена, но вы подарили мне счастье… и мы уедем с вами в именье, к маменьке… впрочем, отчего именье? я буду убит! и революция помянет меня на победном пиру…
Совсем близки Ее глаза, словно небо опрокинулось вдруг и пролилось без остатка в дешевый нумер… о мой кумир! нас мало, очень мало, но мы сразимся с деспотизмом, Дибичу не одолеть… ваше здоровье!.. маменька будет весьма, весьма… а обещанье мое Вареньке утратило силу, не сердитесь, Дивная, то было детство… лишь вам верю без остатка, весь ваш, и, хотя молод, прошу руки… нет, я не мальчик!.. а вы скверная, зачем с поручиком шли?.. гадкая, гадкая, обожаю… ах, сколько грязи вокруг…
Все вертится, идет хороводом перед глазами; где вы, любимая? ах, как тепла ваша рука… позвольте коснуться губами… нет! не гневайтесь, я не… о, благодарю вас… вы совершенство, а все вокруг изменники и враги, только капитан Быков орел… видели бы вы, как он пьет из двух бу… простите, это – за Конституцию! но следующая вновь только за вас… я представлю вас Быкову своею супругой и маммменька будет тоже рада… а клюква у нас отменная, и мы с Варенькою пойдем в лес… мы ведь возьмем Вареньку? она чудесная, чудесная… а Стаська Бобович оказался изменником, представляете, любимая? – Стаська! под одною шинелью с ним под Винницей, а он…
Нежные-нежные, прохладные губы чуть касаются горячего лба; тонкие пальцы невесомо пробегают по щекам…
– Каково имя ваше?.. впрочем, нет, не нужно… меня ведь убьют, я не хочу знать его, у богинь нет имен… а я Вад…ик! Вадим… о, милая, милая, милая… мы будем вместе до конца!.. ах, как славно мы умрем…
Все требовательнее тонкие руки, они проникают под сорочку (как? где ж мундир?), они гладят грудь, как некогда маменька… ма-менька-а-а!.. но что вы? как не стыдно?.. не надо, не нааа… а ласковые пальчики обвили уже всего, и никак не вырваться из объятий, но вот уже тело не хочет вырываться и покоряется душистому, светлому, оплетающему, втягивающему в себя – и все тает, уходит, гаснет в сумасшедше раскручивающейся сладкой круговерти…
И пришло утро.
Еще не раскрыв глаз, протянул несмело руку к стене – пусто! Вскинулся… Простыни смяты, сбились на пол; никого рядом… лишь на подушке – волос… длинный, светлый, шелковистый. И во всем теле играет незнакомая радостно-торжествующая сила; даже густая тяжесть в затылке отступает пред нею, неодолимой.
Бережно-бережно снял с подушки бесценную нить, поднес к губам. Была! была и пропала, дивная…
Коснулся шеи привычно – там, на цепочке, образок маменькин в окладе скверного золота; вплести реликвию! ведь найду же ее! и никогда уж не расстанемся. Ощупал недоверчиво шею, грудь, и еще раз – нет образка. И перстенька, Варюшей даренного, когда в полк убывал, тоже… скатился с пальца нешто?