Святочные рассказы
Шрифт:
Иначе и не могло случиться; иначе, разумеется, следовало бы признать, что какой-нибудь не имеющий определенного места жительства, не снабженный бонною, глупый Федька, только и знающий, что шататься по улицам, может безнаказанно попирать законы божеские и человеческие!..
Это – рай, Федька, но не для тебя!
Твой рай – на небесах… Здесь ты только издали любуйся на мирское счастье… Кто говорит: ты, глупый Федька, тоже можешь быть полезен. Еще бы! Разве все эти любящие матери не приводят тебя в пример своим детям, как нечто ужасное, до чего доводит непослушание, леность и праздность!.. В кругу созданий таким образом и ты имеешь свое право на существование, свой смысл, но не выходи из этого предела, не старайся занять иного, более высокого положения… Ты знаешь, дети ревностно поддерживают перегородки, созданные их отцами; стой за своею, и, если свиной хлев тебе не по душе – умри, глупый Федька, умри тихо, скромно, без скандала! На это ты имеешь несомненное право!.. И этого права никто не станет у тебя оспаривать; этому праву никто не позавидует.
Вот
Сколько их здесь! Точно цветы рассыпались по мягкому ковру, – цветы, оживленные волшебницей, даровавшей им способность бегать, улыбаться, петь… Вся комната полна ими… Они пляшут вокруг елки, взявшись за руки, но так чинно и скромно, что маменьки, сидящие по углам, сознают в данный момент положительную невозможность поставить им на вид пагубный пример глупого Федьки… Одетая вся в розовое девочка более других останавливает на себе внимание несчастного мальчишки… Ишь она какая, – действительно, ей не хватает только крыльев… Да и их она, должно быть, спрятала под этот розовый шелк, который падает вниз такими красивыми фестонами!..
Розовые чулочки, розовые башмачки делают еще очаровательнее эти будто выточенные ножки, уже теперь кокетливо манящие завистливый взгляд… Белокурые волосы падают на лоб; лукаво блестят из-под них бойкие серые глазенки… А рядом, точно голубой цветок, крошечная девочка, путающаяся ножками, маленькими, еще неуклюжими, старающимися и совершенно тщетно попасть в такт вместе с взрослыми… Гребенка на голове ее давно сбилась в сторону; на затылке хохолком торчат волосы, как у маленького попугая… А вон та, в углу, точно за елкой вспыхнул мак и рдеет, не нуждаясь в ярком освещении ее огоньков… Девочка вся красная, усыпанная красными бантиками; в красных башмачках; она старается держаться солиднее; еще бы, – пускай другие пляшут и веселятся, – ей важно только одно: во что бы то ни стало добиться, чтобы баран, несомненно вышедший из парикмахерских рук, достался на ее долю. В столь раннем возрасте маковый цветок уже обнаруживает глубокое знание человеческого сердца. Девочка не отходит от хозяйки и то положит ей на колени свою кудрявую головку, то гладит ее красивые белые руки. Несомненно, что этот четырехлетний Макиавелли добьется своего, т. е. вопроса – «ну, душенька, выбирай, что тебе здесь нравится!..» Длинная, худая, как верблюд в пустыне, англичанка садится за фортепиано, и глупый Федька, сквозь двойные рамы окон, наслаждается чужою елкою, принимая в ней участие и глазами, и сердцем, и мыслями. Он совершенно счастлив, как будто все здесь принадлежало ему… Так счастлив, как никогда! И медведь может сколько ему угодно качать головою – Федька, даже рискуя тем самым вполне обнаружить свою неблаговоспитанность, высунул ему язык, чтобы окончательно и уже неопровержимо доказать, что он его нисколько не боится и на его укоризны плевать хочет… Федьку даже нисколько не занимал барабанщик, который, стоя в стороне, мужественно бил тревогу, несмотря на то, что он был деревянный и что барабан его давно уже был прорван мальчиком, который, не вмешиваясь почему-то в :общий круг, плясал отдельно, старательно и тем не менее очень неуклюже, выворачивая толстые ножки, приседая и наклоняя круглое личико то вправо, то влево. Была еще тут шарманка; на ней прыгал араб в белой куртке, занявший мальчика, у которого позади из прорехи штанишек торчала рубашонка. Казалось, и мальчик, и араб поспорили – кому скорее надоест: мальчику – смотреть или арабу – танцевать свой джиг; хотя, разумеется, если бы мальчик не чувствовал себя угнетаемым взглядами взрослых, то араб немедленно был бы разлучен с шарманкой и успокоился бы навеки в кармане у двуногого крошки, откуда уже предательски торчала гуттаперчевая собачка, пленившая ребенка своею способностью лаять, когда ее слегка стискивали… Еще тут были мельница, сама размахивавшая крыльями, и полишинель в красном, с золотыми бубенчиками. Этот всякий раз, как детские руки беспощадно сжимали его грудь, взмахивал от боли руками и ногами, причем бубенчики жалобно звенели о пощаде… Но жалобу эту понял только бы один глупый Федька, так же как он понимал рыдание дверных петель и скрип озябшего сапога на железном пруте в холодные ночи, когда ветер, точно озлившийся, бегает по улицам. Счастливые дети думали, что паяцу весело, и еще старательнее, еще крепче сжимали его больную грудь… Разбуженная звоном паяца маленькая спящая царевна, приподнявшись на своей парчовой постели, таращила глаза на голубого бархатного рыцаря, точно хотела у него спросить, который теперь час и когда эти несносные дети дадут ей спокойно заснуть, потому что иначе какая же она будет спящая царевна? Но голубой рыцарь только протягивал к ней руки и преклонял колено… Раздосадованная его молчанием блестящая (из самой лучшей фольги) кукушка махала крыльями и куковала, сколько, по ее мнению, должно быть теперь часов… Но увы! она, очевидно, ошибалась, потому что висевшие на соседней ветке часы насмешливо указывали совсем другое.
А мороз еще пуще одолевал бедного Федьку. Зубы его уже стали выбивать такую дробь, которой позавидовал бы даже деревянный барабанщик, все еще трещавший перед засмотревшимся на него мальчиком. Ноги щипало; руки –
хоть он и прижал их плотно к телу – костенели. А сверху все больше и больше сыпалось снегу, забивая белыми, тотчас же таявшими за рубашкой, хлопьями шею и голову Федьке. Грудь у него заныла; но когда уже совсем не хватало силы стоять здесь, Федька отходил, садился на тумбу и, отдохнув, опять устремлялся к очаровательному видению. И все время его неотступно преследовала мысль, пересилившая даже сладкую мечту об обладании бараном. Мысль эта жгла его, вызывала на воспаленные жадные глаза уже совсем не детские слезы.У этих детей не было теток… Они пошли от матери, и матери их целуют, ласкают, гладят их кудрявые головки, смотрят им ласково в радостно улыбающиеся глазки… Да, у них нет теток. – Отчего же у меня не было мамки?.. Отчего у меня только тетки?..
– А может быть, и была мамка?..
– Где же она?.. Где?
Губы тихо шептали: «мамка, мамка!», тихо, печально, с мольбой… В их трепете дрожало поднявшееся со дна души, глубоко хоронившееся до сих пор, большое детское горе… «Мама, мама!» Ах, если бы она была!.. Если бы он знал ее?.. «Мама, мама, где ты?» И грудь так болела, сердце так ныло, что его мертвой матери, верно, дурно спалось в ту ночь в своей далекой холодной могиле.
Если бы она только могла, бедная мать, с какою силою сбросила бы она с себя эту серую насыпь, как быстро прибежала бы к нему по снежным полям, сквозь тьму этой ночи, пугая черными впадинами своего черепа и треском оголенных костей даже голодного волка;
среди обледенелой пустыни ни разу не поскользнулась бы ее нога; ветер, уныло свищущий свою похоронную песню, с ужасом припав к ее следу, не осмелился бы подняться вплоть до утра, разгоняющего призраки… Мать, мать, спеши, торопись! скоро будет поздно!.. Что-то уж очень заработал вокруг твоего ребенка все более и более крепнущий мороз.
Федька уже не видит елки…
Елка там, за этими яркими окнами. Там еще шумят и пляшут дети, льются звуки музыки из-под рук верблюда в пустыне…
Здесь, на улице, только дедушка мороз хлопочет вокруг ребенка… Жаль ему, что ли, убогого, одинокого, никому не дорогого мальчишку, только он не ограничился одними щипками… Намел вокруг его ног целые груды снегу, покрыл точно одеялом из легкого, теплого, лебяжьего пуху… Мальчик давно уже сполз с тумбочки и сидит, прислонясь к ней спиною… Старик мороз суетливо похаживает около, хрустя по улице своими невидимыми ногами… То в глаза мальчику заглянет – увидит открывшиеся веки и сомкнет их: спи, усталый ребенок, спи, отдохни у дедушки мороза!.. То на волоса снежку набросает, чтобы не добрался до головы пронизывающий холод зимней ночи…
Федька и спит, и не спит…
Сладко ему стало, легко, притомило всего так, что явись теперь даже немец Фридрих, и его бы не послушал, не встал бы парнюга. Мальчик на улице! Теперь не пришлось бы кричать: «ловите мальчика!», потому что мальчик сам бы не побежал прочь… Преравнодушно остался бы сидеть тут, прислонясь спиною к уличной тумбе и протянув смертельно уставшие ноги под теплое лебяжье одеяльце из белого пушистого снега… Ему так хорошо, что Фридриху не удалось бы поднять Федьку даже и поленом… Даже фурманщики не испугали бы глупого Федьку. Чего ему теперь бояться – сон его сторожит мороз; а он посильнее немца, он не даст Федьку в обиду и фурманщикам с их железными крючьями.
Легко дышится Федьке, так легко, что он даже рот полураскрыл… Только зачем он так оскалил свои больные зубы?.. Зачем?.. Ветер, сам озябший от мороза, проснулся, вскочил и стал завертываться в снеговые одежды…
Взроет снег здесь, вскинет горсточку там, поднимет струйку у самого дома, и давай бегать сам и гнать ее дальше по улице… Понравилось, должно быть… И вдруг запушил целое облако и засвистал в нем. Точно белые призраки стали подниматься по улице… Встанут, взглянут в лицо засыпающему Федьке и улягутся опять… Не мать ли это дошла наконец по обледенелой пустыне из своей могилы, старой, старой могилы, сюда? Не ее ли черные впадины глаз наклоняются порой к мальчику, когда ветер подымает вокруг него белую метелицу?.. Не она ли, завернув голые кости рук в снежные хлопья, грозится в окно, грозится на этих счастливых, веселых детей? Не она ли бьется в стекла, точно выкрикивая:
– Сюда, сюда, скорее сюда!.. Помогите моему ребенку!.. Еще есть время, – он оттает в ваших теплых комнатах, очнется при этих огнях… Спасите, спасите, спасите!
Но напрасно белая мать стучится в окна – не до нее теперь. Напрасно она, озлобясь, бьется в рамы, колеблет их, срывает куски ледяных сосулек и поднимает ими треск и шум в молчаливой водосточной трубе: ее не только не хотят послушаться, – напротив, чтобы ее стоны и мольбы не мешали детям, в окнах спустили шторы, и блестящая елка, и веселые дети, и счастливые матери совсем ушли из глаз безобразного скелета, заревевшего и зарыдавшего вместе с ветром…
Спасите! спасите! спасите! Носится белая мать вместе с белою метелью в улицах, и некому ее услышать… Это было в те времена первобытной дикости, когда бдительные дворники не сидели еще у ворот домов, и, стучась в них, белая мать с отчаянием видела, что за железными засовами и черными калитками густится такая безлюдная тьма. Напрасно вместе с ветром белая мать врывалась во дворы домов, обегала их кругом, стучалась в подъезды, цеплялась за стены, скользила вверх, рыдая в каждое окно, словно ящерица заглядывая в каждую форточку, – люди, увидев белые снеговые рукава ее одежды, только запирались крепче да опускали занавеси…