Святой патриарх
Шрифт:
Мысль невольно тянется к жаркому югу, к яркому солнцу, к чарующей природе, к другим людям, с другими заботами, кроме трегубой аллилуйи, с другими страданиями и радостями.
Воображению хочется отдохнуть на Украине, хоть и там лилось немало слёз и крови, да всё не так, не из-за того…
Мы видели, как в 1668 году в Гадяч во время «русальных игрищ» привезли на возу с трупами обезображенное тело гетмана Брюховецкого, как оплакала его молодая жена-гетманша, Олена Дмитревиа, урождённая княжна Оленушка Долгорукова. Не привелось, однако, молодой вдове, похоронивши своего мужа Ивася, воротиться на свою родимую сторонку, в Москву белокаменную: Дорошенко отправил её в тогобочную Украину, за Днепр, в Чигирин, в свою гетманскую резиденцию.
За горем и слезами, в тоске по родине
И вот уже пятый год живёт Оленушка Брюховецкая в Чигирине, в семействе гетмана Петра Дорошенко, который оставил её у себя в качестве знатной московской заложницы. Уже и сыну её, Грицю, которого она родила тотчас по смерти мужа, в Чигирине, пошёл пятый годок, и молодая мать московка не может надивиться, как это из её сынка Гришутки вышел такой дошлый «хохлёнок», который ни слова не может сказать по-московски, да не любит этой речи, родной речи матери, а так и чешет по-украински, по-черкасски, да и матери не велит называть его Гришуткой, а требует, чтобы она звала его Грицем либо Грициком и Грицьком. «Потому-де, — говорит (у смешной мальчишка!), — хлопци над Гришуткой, — говорит, — смиються та лають и в «горобейку», и в «ворона» та в «зайчика» не дають з ними гратись…» У, чудной мальчишка! И над нею, над матерью, смеётся. «Яко бо ты, мамо, — говорит, — дурна московка, нашои мовы и доси не знаешь…» Да и сам в отца весь, чернявенькой, и глаза, словно вишня-владимирка… И Оленушка в нём души не чает…
И жена Дорошенко, и старуха мать очень полюбили эту тихенькую и скромную московочку, которая казалась им такою горькою сиротою на чужбине, особенно когда они от неё же узнали, каковы московские порядки и каково там невесёлое житье для женщины — ни выйти из дому не смей, ни на мужчину не моги засматриваться, неволя, чистая турецкая неволя эта жизнь в Московщине. Да и в турецкой неволе женщине легче живётся, чем московке в Московщине: вон там «дивка бранка, Маруся, попивна Богуславка», и из неволи уходить не хочет «ради роскоши турецкой, для-ради лакомства проклятого», вон н «волыночка поляночка», которую татары увели и которая своею «косою из золотого волоска» весь бор осветила, и «зелёную доброву, и биту дорогу», и та машет ручкою своему «батеньку», чтоб он не гнался уж за нею, вернулся бы «додомоньку»… Особенно возмущали московские теремные порядки молодую Дорошенчиху, которая была-таки порядочная «гульвиса» и об которой все знали, да и «самовидец», почтенный летописатель, в своей «летописи» записал, что она, молодая «гульвиса» Дорошенчиха, когда муж её пошёл на Брюховецкого, «скочила через плот за молодшим». Ещё бы не «скочить»! Муж постоянно в отсутствии: то он с татарами и турками колобродится бог весть где, то на тот бок уходит задирать тогобочных, левобережных, гетманов, московских «попихачив», то с ляхами заведётся, а молодая жена сиди себе одна да «выглядывай» своего Петруся… Ну, «выглядает, выглядает» даром да и «скочит через плот», урвётся в «вишнёвый садочек», в «леваду», «у луг зелёненький», а там
уж и ждёт её «казак молоденький», «ручками обни-мае, до серденька пригортае»…Вот теперь этот «пройдисвит» Дорошенко вместе с ханом крымским и его ордами потянули к Ладыжину, а оттуда под Каменец, к самому турецкому султану, чтобы Польшу «ускромнить» до конца, а молодая жёнушка сиди тут дома да скучай. Ещё хорошо, что хоть с этой молоденькой московочкой можно душу отвести либо пойти посмотреть, как «парубки та дивчата» справляют «веснянские» игры на берегу Тясмина, а то хоть утопиться, так впору…
Вот и теперь они сидят под вербою у спуска от городской стены к Тясмину, а внизу от них на зелёной лужайке «дивчата» поют свои «веснянки» и играют в «Лялю».
Тихий весенний день клонится к вечеру. Но тени ещё не удлинились настолько, чтобы защищать играющих от жарких лучей солнца. Девичьи голоса звенят на всю окрестность; им отвечают «парубоцькие» хоры с другой стороны, и воздух дрожит мелодиями…
— Да, недолго довелось проклятому Демке Многогришному веселить очи свои цветиками, что он вырастил на могиле моего мужа, покойного Ивана Мартыныча, — говорила задумчиво вдова Брюховецкая, прислушиваясь к пению молодёжи и следя глазами за своим сынком Грицем, который играл с другими хохлятами недалеко от девичьего хоровода.
— Та так-таки, так, недовго, — отвечала Дорошенчиха, вскидывая на Оленушку своими серыми большими глазами из-под чёрных бровей «на шнурочку». — Козаки с того боку казали, що оце саме с середопостю старшина тогобочная, ливобережная, минуючи, же постереги змину того Демка Игнатенка Многогришного противко вашого московського царя, напали на Демка в ночи у замка батуринському на ложу, взяли его и звязали, як злодия, а потим уложили в виз, накрыли шкурою, мов кабана заризаного, и повезли на Москву… А вже ваша Москва никого не милуе, от сторонка! И як вы ии, Оленко, доси не забули, вашу темницю московську!
— Ах, кума миленькая! Как же мне забыть родимую сторонку! — грустно, но ласково отвечала Брюховецкая, не спуская глаз с своего Гриця. — Там у меня и батюшка, и матушка… Жила я в холе и радости…
— O! Яка та там холя! У тереми, мов у тюрьми…
— Я дворская была, сенная девушка, в царском дворце у царицы жила.
— От добро! Така же турецька неволя!
— Мамо, мамо, и ты Цяцю! Идить сюда! — кричал маленький Брюховецкий Гриць, весь раскрасневшись и указывая на берег. — Идить туда, мамо.
На Грице была беленькая полотняная с прямым воротом украинская сорочечка, шитая красною заполочью и завязанная у ворота красною лентою, «червоною стри-чечкою». Голубые шароварцы убраны в красные сафьяновые сапожки. Подстрижен он кругло и высоко, по-украински. Смуглое личико с розовыми щёчками загорело на солнце.
— Та йдить бо, мамо! — волновался мальчик, обнимая мать и заглядывая ей в глаза. — Ты впьять по Москви плакала?
Дорошенчиха лукаво, но с доброю улыбкою посмотрела на мальчика, а мать потупила глаза.
— Плакала мама, Цяцю? — бросился мальчик к Дорошенчихе и тоже обнял её.
— Трошки-таки поплакали, — улыбнулась гетманша.
— Ну вже ж! — И мальчик топнул ногой. — Як я буду гетьманом, я погану Москву у полон возьму, тоди мама не плакатиме…
Обе женщины засмеялись.
— Добре, Грицю, добре! — похвалила Дорошенчиха.
— Цяцю! Мамо! — снова приставал мальчик. — Йдить бо до играшки, а то я заплачу.
И Брюховецкая, и Дорошенчиха должны были повиноваться ими же избалованному Грицю. Мальчик схватил их за руки и повёл к Тямсину, на лужайку, где происходили «играшки».
На лужайке, словно мак в огороде, краснелись и пестрели «дивчата», взявшись за руки и кружась то под ту, то под другую песню. Теперь они играли в «Лялю». Высокая, полненькая, белокурая, но с чёрными глазами и чёрными, точно не своими, бровями девушка наряжена была «Лялею»: белокурая, с широкою косою головка её была перевита цветами, и шея, грудь, руки и ноги увиты зелёною рутою и барвинком. Девушка вся представляла из себя пучок цветов, оживлённый весёлым, улыбающимся личиком. Из-за цветов и зелени пестрели цветные ленты, белая сорочка, коротенькая ярко-оранжевая сподница и жёлтые сафьяновые черевички…