Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— А чево, сестрица?

— Ево смерти, на глазах у всей Москвы.

— Что ты, милая! Зачем?

— А то так-ту лучше сгнить, как мы тут гниём? Никому не в поучение… А то, глядя на нас, и другие бы учились умирать.

Но скоро и эти грустные беседы и воспоминания прошлого всё реже и реже становились. Морозова по целым дням лежала безмолвно, и только когда Акинфеюшка начинала горько плакать на молитве, она силилась утешать её.

— Не плачь… думай лучше, как там все встретимся…

— Меня не берёт бог.

— Проси… толцы двери гроба, отверзутся… Чувствуя наконец, что приходят её последние дни, Морозова воспользовалась однажды появлением в тюрьме сторожа с водою и сухарями, чтобы обратиться к нему с последнею просьбою.

— Миленький, братец, — слабо

сказала она, — веруешь ты в Христа?

— Как же, матушка, не верить-ту? — удивлённо спросил простодушный страж.

— А в церкви бывал?

— На мне, чаю, крест, как не бывать?

— А слышал, как на страстях читают про то, как Христа распяли и как он, светик, скончался.

— Знамо, слыхали.

— А помнишь, там читают, что когда ево, батюшку, сняли со креста, то Иосиф Аримафейский взял тело Христово и, плащаницею чистою обвив…

— Таково, кажись, не слыхивали.

— Ну вот что, миленькой: я скоро помру, я уж не жилица… Так именем Христа молю тебя, исполни мою последнюю просьбу… Не хочу я идти ко Христу в грязной срачице… Так будь милосерд, возьми мою сорочку, голубчик, вымой её в реке… Я за тебя богу буду молиться.

Сторож исполнил последнюю просьбу умирающей.

Накануне смерти, прислушиваясь к давно знакомым ей звукам, к шуршанью соломы от поклонов Акинфеюшки, она вдруг остановила её.

— Постой, свечечка моя, перед господом… будет уж… сгасни, потухни, лампада моя… Давай петь отходную по душе моей…

Акинфеюшка перестала молиться. Умирающая начала было читать отходную, но память и язык отказывались служить ей: она часто останавливалась и слушала, как читала Акинфеюшка. Потом опять начинала и опять обрывалась.

— Вот я и отхожу… Упроси, милая, стражей вырыть мне ямку там…

Акинфеюшка, плача, целовала её холодеющие руки.

— Да положи так… знаешь… чтоб моя рогожа… близко… с её бы рогожкою вместе…

В последние часы умирающая бредила тем, что она называла «райским житием», своею раннею молодостью, далёкими вотчинами своего отца, и только на мгновение приходила в себя.

— Небо… всё небо кругом… зелень… лебеди кричат… меня ждут… Да, сестрица, не забудь… как отходить стану… сложи персты мои… так сложи… истово… Иволга свистит… а вон кукушка закуковала… куку-куку… сколько мне лет жить… много, много лет… наживусь… счету нет её кукованию… счету не будет годам моим… всё кукует, всё кукует…

В ночь с 1 на 2 ноября 1675 года и сама она откуковала.

Акинфеюшка исполнила её завет: в её руке закоченела правая рука умершей с сложенными истово двумя перстами…

Глава XXII. СОЖЖЕНИЕ АВВАКУМА

Так один за другим сходили со сцены первые деятели великой исторической драмы, идущей на исторической чисто народной русской сцене вот уже третье столетие. Много перебывало актёров на этой обширной, почти неизмеримой сцене. С правой стороны, из-за великих исторических кулис, выходили актёры с чисто русским типом, с великими, шекспировскими характерами вроде Аввакума, Морозовой и их последователей. С левой же стороны, из-за этих же исторических кулис, выступали другого сорта актёры, иногда с таким же русским типом, как князь-кесарь Фёдор Юрьич Ромодановский, Андрей Иваныч Ушаков, Степан Иваныч Шешковский[59], иногда же и немцы… Левые постоянно сгоняли со сцены правых, вгоняли их в темницы, в могилы; все они, как тень Банко, выходили из могил и являлись на сцене с теми же двумя истово сложенными перстами.

Они выходят на сцену доселе, и их гонят, гонят и всё не могут согнать со свету, потому что их дело — правое дело, дело совести, и если бы на страницах истории могла выступать краска стыда, то страницы, на которых написаны имена актёров левой стороны, казались бы совсем кровавыми…

Возвратимся к самому первому акту правой стороны, к Аввакуму.

Четырнадцать лет томился он в земляной тюрьме в Пустозерске. Он пережил почти всех своих учеников и учениц: и Федю юродивого, которого удавили в Мезени, и Морозову с Урусовой, истаявших в Боровском подземелье, и многих других, имена которых

не сохранила история. Он, сидя в своём подземелье, всё молился да разговаривал то с вороною, каркавшею у него на кресте землянки, то с воробьём, прилетавшим на его оконце клевать крошки, насыпаемые туда узником, то с мышонком, что погрызывал его сухарики, то, наконец, с пауком, спускавшимся с потолка на звон его цепей, говорил затем, чтоб не разучиться говорить и бога славить, говорил, молился и писал, без конца писал, рассылая свои послания по всей русской земле с помощью уверовавших в него тюремщиков.

Вот и теперь он пишет, согнувшись в три погибели, а на оконце чирикает воробей, мышонок шуршит соломой, утаскивая к себе сухарик, Аввакумом же для него припасённый, ворона по-прежнему каркает на кресте…

— Во веки веков, аминь! — с силою вздохнул старик, положил перо за ухо и разогнул спину. — Кончил!.. А ты каркай не каркай, подлая, не будешь есть мово мясца…

Он стал перелистывать лежавшую у него на коленях тетрадь.

— Ну-ко, что я ноне в конце нацарапал? Прочту. — И он стал читать вслух: — «Егда я ещё был попом, с первых времён как подвигу касаться стал, бес меня пуживал сице: изнемогла у меня жена гораздо и приехал к ней отец духовный; аз же из двора пошёл по книгу в церковь нощию глубокою, по чему исповедаться. И егда на паперть пришёл, стольник до того стоял, а егда аз пришёл, бесовским действом скачет стольник на месте своём. И я, не устрашась, помолися пред образом, осенил рукою стольник, и, пришед, поставил его, и перестал играть. И егда в трапезу вошёл, тут иная бесовская игра: мертвец на лавке в трапезе во гробе стоял, и бесовским действием верхняя раскрылась доска, и саван шевелиться стал, устрашая меня. Аз же, богу помолясь, осенил рукою мертвеца, и бысть по-прежнему все, ино ризы и стихари летают с места на место, устрашая меня. Аз же, помолися и поцеловав престол, рукою ризы благословил и пощупал, приступя: а они по-старому висят. Потом, книгу взяв, из церкви пошёл. Таково-то ухищрение бесовское к нам! Да полно того говорить!»

Он помолчал немного, прислушался к отдалённому стуку топоров.

— Чтой-то они там строют? Вот с самово утрея топоры говорят… Уж не сруб ли мне работают?… Дай-то, господи!.. Хощу славы сей…

Он задумался. Седая голова его тихо качалась. Нечёсаные космы свесились на лицо. Он взял одну прядь.

— Ишь, белы, что снег, паче снега убелились… белы… серебро, чистое серебро… Уж я и забыл, каковы они смолоду были… черны, кажись, не то русы.

Он махнул рукой и опять нагнулся к тетради.

— «Ну, старец, моего вяканья ведь много ты слышал. От имени господни повелеваю ти: напиши и ты рабу тому Христову, как богородица беса того в руках тех мяла и тебе отдала, и как муравки-те тебя яли… и как бес-от дрова-те сожег, и как келья-то обгорела, а в ней цело все, и как ты кричал на небо-то, да иное что вспомнишь во славу Христу и богородице. Слушай же, что говорю: не станешь писать, я осержусь! Любил слушать у меня: чего соромишься, скажи хотя немножко. Апостоли Павел и Варнава на соборе сказывали же во Иерусалиме пред всеми, елико сотвори бог знамения и чудеса во языцех с ними, в деяниях зачаток тридцать пятой и сорок вторая и величашеся имя господа Исуса, мнози же от веровавших прихождаху исповедающе и сказующе дела своя, да и много того найдётся в апостоле и в деяниях. Сказывай, не бойся, лишь совесть крепку держи, не себе славы ищи, говоря, но Христу и богородице. Пускай раб Христов веселится, чтучи! Как умрём, так он почтёт да помянет пред богом нас, а мы о чтущих и послушающих станем бога молить, наши они люди, и будут там у Христа, а мы их вовеки веков, аминь»[60].

– А всё стучат топоры… Ну, ин с богом: стучите, стучите, топорики… Может, мне печечку-то воздвигаете, коровай в той печке из меня Христу печи будуть. Он перекрестился, свернул тетрадь, взвесил её на руке.

— А тяжеленька-таки, многонько настрочил… Только светам моим, Федосьюшке да Овдотьюшке, не читать уж мово вяканья, отчитали своё… телеса их святые в Боровске, в земле темничнеи, почивают, а сами они, светы, ноне лик Христов читают, ликовствуют… О, светы, светики мои! Голубицы белые! Как я, старой пёс, любил их, беленьких и тельцем и духом!

Поделиться с друзьями: