Святой патриарх
Шрифт:
Это несколько смутило Иоакима.
— Дочь моя… — начал он было.
— Ты мне не отец, и я тебе не дочь, — резко перебила Морозова, — али тем только отец, что в застенке на дыбу меня подымал?
— Не я подымал, подымала тебя твоя грубость великому государю, — возразил Иоаким.
— Так ты и ноне от него?
— От него.
— Знаю… Не он послал тебя ко мне, а вы, отъяв у него зрение и разум, прислали ко мне послом его безумие и слепоту.
— А ты по-прежнему грубно отвещаешь послу государеву.
— Я последую угодникам: они грубнее того отвещевали послам Диоклетиана… И ты от Диоклетиана.
Кузмищев глянул на Иоакима, как бы говоря: «Один с ней разговор, на костре». Архимандрит,
— Послушай, боярыня: великий государь, помня честь и заслугу дядьки своего Бориса Морозова и мужа твоего службу, хощет возвести тебя на такову степень чести, каковой у тебя и в уме не бывало.
— Невелика его честь, коли я променяла её на сей вертеп, — указала упрямица на мрачные стены подземелья.
— Твоя была воля, боярыня.
— Не моя, а господова.
— Господь и меня послал ноне к тебе: покорися царю воздай кесарево кесареви…
— О, сатана! — страстно воскликнула Морозова, всплеснув руками. — Припомяни те же словеса евангелия, ими же ты, яко собака, на Христа лаешь. Помнишь ли ты, чернец, когда Христос постился в пустыне и приступи к нему диавол, и ят его в Иерусалим, и постави его на крыле церковном, и рече ему: «Аще сын еси божий, верзися отсюда долу: писано бо есть, яко ангелом своим заповесть о тебе сохранити тя, и на руках возьмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою…» Слышишь, чернец? Диавол заговорил от писания! Диавол сказал Христу: «Писано бо есть»… О, фарисей! И ты говоришь от писания о кесаре!
— Я говорю о великом государе, — заторопился смущённый архимандрит. — Он обещает тебе великую милость и честь велию, если ты…
Морозова перебила его, вскочив в нетерпении с соломы и опять опускаясь наземь.
— О, чернец! — сказала она с горькою усмешкою. — Зачем ты идёшь вслед диавола? Припомяни тоже божественное слово: «И возвед его диавол на гору высоку, показа ему вся царствия вселенныя в черте времянне, и рече ему диавол: «Тебе дам власть сию всю и славу их, яко мне предана есть и ему же аще хощу, дам ю: ты убо аизе преклонишися предо мною, будуть тебе вся…»
Кузмищев удивлённо качал головой. «Ну, баба! — думалось ему. — Любого попа за пояс заткнёт». Иоаким краснел со стыда и досады.
— Так поди к царю, — продолжала Морозова уже совсем спокойно, — раскрой перед его омрачненными очами евангелие от Луки, главу четвертую и прочти ему от стиха первого даже до стиха четырнадцатого.
— Аминь! — громко сказала всё время молчавшая Акинфеюшка.
— Скажи царю, — продолжала Морозова, — у меня здесь, в темнице, есть такое великое сокровище, каково царю не купить за все богатства. — И она указала на маленький земляной холмик, высившийся в одном углу подземелья: то была могилка её сестры. — Я хочу лечь рядом с нею, — заключила она свои слова.
— Так это твои последния слова? — с досадою спросил архимандрит.
— Нет, не последние. Ещё скажи царю: пускай он готовится отвечать пред господом на страшном суде, когда обыдет его сонм казнённых им невинно и каждый возопиет: «Отдай мне язык мой, что ты у меня урезал», другой: «Собери кости мои и пепел от костей моих, и власы от головы моей, собери на месте костра, где ты сжёг меня и пепел мой ветрам и дождям отдал…» Пусть готовит ответы всем удавленным, обезглавленным, утопленным по его повелению. Пускай и мне готовит свой ответ за моего сына и за сестру мою… А теперь иди и такожде готовься сам к ответу на суде бога вселенского.
Силы оставили её, и она без чувств упала на солому…
— Ну, баба! — бормотал Кузмищев, выходя с архимандритом из подземелья. — Сущий Стенька Разин.
Глава XXI. СМЕРТЬ МОРОЗОВОЙ
«Сущий
Стенька Разин», однако, всего только одним месяцем и тремя неделями пережил свою сестру. Со смерти Урусовой Морозова таяла с каждым днём. Она уже почти не вставала и на молитву: за неё молилась Акинфеюшка. Слух больной так обострился, что она, лёжа на соломе, большею частью с закрытыми глазами, потому что всё равно ничего не видно было в кромешной тьме подземелья, своим чутким слухом прислушивалась, как молилась её «свечечка перед господом», как она называла теперь Акинфеюшку, и считала её поклоны.— Сто да полтораста, полтретьяста, — раздавался иногда её слабый голос. — Передохни малость, моя свечечка воскояровая.
Но Акинфеюшка не хотела передохнуть, и опять слышался слабый шелест соломы, на которую падали колени молящейся. А Морозова лежала с закрытыми глазами, слушала этот шелест соломы, тяжёлое дыхание и иногда слабый хруст уставших членов и шевелила губами.
— Четыреста девяносто девять, пятьсот!.. Будет, свечечка!
Акинфеюшка переставала молиться и садилась около больной. Руки и той и другой взаимно тянулись к лицам и взаимно осязали их: руки заменили им глаза во мраке.
— Устала ты, свечечка, притомилась: вон лоб и виски мокры.
— Ничего, сестрица: я молиться горазда, здорова… А вон ты-то, вижу, таешь…
— Так-ту, свечечка, легче будет к богу лететь, дымком кадильным…
— О-ох! А я-то с кем буду?
— Не тужи, свечечка, я к тебе стану пташкой прилетывать…
В это время мысли больной почти исключительно витали в прошедшем, и она как бы думала вслух.
— А небо-то, небушко голубое пологом над тобою раскинулось, и конца-края ему нету и не бывало… А я лежу, младая девынька, в траве, руки под голову заложила, лежу и думаю, глядучи на небо. А по небу лентою тянутся гуси, на тёплые воды летят, высоко-высоко над землёю, и я слышу говор их меж собою… И сама, кажись, я лечу с ними на тёплые воды, в неведомые земли, к морям синим, и подо мною грады и веси, реки и озера «вся царствия вселенныя в черте времянне»… А надо мною пчёлки летают-жужжат, козявочки махоньки… И слышно мне, как в отъезжем поле собаки лают, это батюшка с охотою тешится… И как же любил меня батюшка! Я была ево дрочёное дите, холёное, ветру, кажись, не давал он на меня дохнуть… А как я ево любила! Да и не диво: я матушки не запомню… Да, свечечка, то было моё райское житие, когда мы с батюшкой в вотчинах ево жили… Там мой рай и кончился… Там и княжича я спознала, жениха свово, что на Литве сложил свою кудрявую головушку…
Акинфеюшка безмолвно слушала её, держа за руку и с грустью передумывая также и своё прошлое, свою бродячую жизнь. С особенной яркостью выступали перед нею её странствия по Малороссии, по этой черкасской стороне, которая теперь из её мрачной темницы представлялась ей какою-то волшебною, сказочною страною, и, казалось, от самых воспоминаний о ней веяло теплом и светом… «Уж и что это за сторонка! Излюбленный господом вертоград цветной… Не диво, что в одном Кеиве, в печерах, боле угодников, чем во всём московском государстве», — думалось ей.
— А помнишь, свечечка, как мы с тобой спознались?
— Как не помнить! Аввакумушко свёл.
— Аввакумушко, точно… Что-то он?
— Да… богу то ведомо…
— А помнишь ту ночь, как мы к Степану Разину ходили?
— Под ево окошко тюремное, да.
— И голос помнишь ево?
— Помню… «Не шуми ты, мати, зелёная дубровушка…»
— А на Лобном-ту месте, на плахе?
— Да, страшно подумать.
— А я думаю, свечечка… я много об нём думала… У него я научилась терпеть… Только не привёл мне бог дождаться того, чево я искала.