Сыграй мне смерть по нотам...
Шрифт:
Однако Андрей Андреевич нисколько не выглядел вруном, когда рассказывал свою историю. Самоваров знал: так случается, когда быль и небыль крепко перемешаны и потому неразделимы.
Где Смирнов мог приврать? В Таиланде он, похоже, был, тут всё правда. Зато как «Простые песни» написал, помнит плохо. Но его же не переехал «КамАЗ», как Шелегина! Чёрт его разберёт!
А если не врёт? Андрей Андреевич, похоже, человек без задних мыслей, лёгкий, живой, душа нараспашку. Таких женщины любят – и чаще всего взаимно. Андрей Андреевич в любви просто купается: и жену ценит за прошлое, и Ирину нежно жалеет, и целует по телефону рыжую Анну с хвостиками. Самое удивительное, что никто на него не в обиде. Счастливец!
– Не думайте, я потом пробовал заниматься композицией, – признался
Самоваров вспомнил модель Вселенной, которая до сих пор пылилась в его мастерской на подоконнике, и признался:
– Я такие штуки видывал. И странных людей встречал.
– Вы тоже? И вам это интересно? – оживился Смирнов. – Я люблю дуриков! Не тех, конечно, которые ничего не соображают, ревут дикими голосами и мочатся в штаны – эти просто противны. Зато лёгонький-лёгонький сдвиг всегда любопытен. У меня есть знакомый врач, очень хороший, и вот у него я вижу иногда пациентов уму непостижимых.
– Они музыку тоже сочиняют? – спросил Самоваров.
– Нет, увы. Правда, один рисует потрясающие картинки – крохотные, а в них человечки и всякие существа кишат. И интересно, и безобразно, в духе Босха. Рассуждают дурики тоже занятно. Но непредсказуемы – то им всё внушить можно, и они послушны, как дети, то упрутся в свою дурь, и ничем её не перешибёшь. Странный народ.
– Их измышления – это болезнь, – заметил Самоваров. – А их картинки – не искусство.
– Не скажите! А Ван Гог с Врубелем? А Шуман? Во всяком мало-мальски выдающемся человеке всегда дурь сидит! То ли химия тому причиной, как у меня в Таиланде, то ли травма мозга – нянька уронила. Но что-то этакое сидит обязательно!
– А вам не обидно, что ваш сдвиг кончился? И что нянька не уронила – это было бы надёжнее в смысле вечного вдохновения?
Смирнов улыбнулся:
– Обидно иногда. Но чаще я вполне счастлив и доволен собой. Гениям, то есть дурикам, живётся несладко. Как представлю себе дурдом… Вы тут хорошо рассказывали, что и в больнице может быть счастье, и солнце в тумбочках отражается. Только я как человек здоровый такого счастья больше смерти боюсь. Потому, наверное, что больницу я могу себе вообразить, а вот смерть – нет. Смерть – это просто закрытая дверь с надписью «Посторонним вход воспрещён». И всё.
– И вы хотите, чтоб вас поскорее за эту дверь, сунули, если вы заболеете, – добавил Самоваров.
– Не хочу, не буду! – весело замотал головой Андрей Андреевич. – Вы в меня заронили некоторые сомнения. Хотя из-за двери всегда молчок! А вы – это, наверное, бестактный вопрос? – вы в какой больнице лежали? В городской оперируют неплохо. Но если что-то с печенью, то лучше в шестой, и я бы мог вам оказать содействие, потому что…
– Я был ранен, – пояснил Самоваров.
– То есть как? Ну, вот снова чушь сказал… Я имел в виду, что… Как ранены? Вы в армии были? В горячих точках?
– Нет. Я служил в уголовном розыске.
Самоваров увидел, что от изумления улыбка Андрея Андреевича не погасла, а наоборот, расплылась до сияния и ширины, которые совсем не соответствовали случаю.
Глава 10
Сколько женщин нужно человеку
– Конечно, сходство есть, но видок у тебя тут зверский. Прямо доктор Франкенстайн!
Так отозвался железный майор Стас Новиков о Настиной картине – той, что изображала Самоварова в сумерках. Собственно, это был скорее натюрморт, чем портрет: реставратор мебели блестел острым глазом из большого зеркала в резной раме и держал в руках какую-то деревяшку. Вокруг зеркала Настя красиво расположила старые вещицы, собранные со всей мастерской. Настя так и не вписала в картину ни обещанных крыс, ни разбитой чашки Самоварова, но многое переделала. Самоваров считал, что в переделках виноват «Танец №5». Теперь свет на Настиной картине стал резче, тени гуще и из синих сделались кроваво-лиловыми.
Предметы обрели ехидный и угрожающий вид. Вокруг них волнисто изгибалась разноцветная темнота.– Что ты сказал? – переспросил Самоваров. – Франкенштейн? Причём тут Франкенштейн?
– Не Франкенштейн, а Франкенстайн, – уточнил Стас. – Ужастик есть такой голливудский.
– Ты смотришь подобные фильмы? – удивился Самоваров.
– Ещё чего! Ужастиков мне и на работе хватает. Фильм пришлось смотреть по делу. Недавно объявился у нас один придурок. Он как раз Франкенстайном и наряжался: байковое одеяло анилином покрасил, ножницами изрезал, напялил на себя. Ещё и клыки в рот вставил – знаешь, продаются такие пластмассовые, для хохм. В этом дурацком виде по ночам он бегал с ножиком за прохожими – и набегал два трупа. Быстро его вычислили. Оказалось, учащийся лицея, пятнадцати лет от роду. Внешне симпатичный, розовенький такой. Говорит, одеяло надевал и по улицам бегал, чтоб почувствовать прилив адреналина. «На кой чёрт тебе адреналин?» – спрашиваю. «Надо, – говорит. – Все хотят адреналина, и мне надо». – «Ну, и как, получил свой прилив?» – «Я не разобрался. Я не очень представляю, как он проявляется». Вот засранец!
– И я на него похож на портрете? – обиделся Самоваров. – У меня и клыков-то нет!
– Что ты, Колян! Ты не на засранца, ты на самого, на голливудского похож! Что-то нечеловеческое у тебя светится в левом глазу, – ткнул Стас пальцем в Настино полотно. – Что делать! Женщины вечно нас монстрами изображают, гадами. А себя – ангелочками!
Самоваров заметил:
– Кстати, Франкенштейна тоже женщина придумала, Мери Шелли.
– Я так и думал! Была и у меня одна такая – менеджер по продаже моющих средств. Очень замуж за меня хотела. Но при этом безостановочно долбила: вы, мужики, такие грубые, такие волосатые, такие животные! На уме у вас сутками одно – как бы кого-нибудь трахнуть. Мы же, бабьё, наоборот – воздушные, политые духами во всех местах, всюду побритые. Нам всего-то нужно не меньше пяти оргазмов за раз. Вот у меня, говорит, политой духами, между лопаток три эрогенные зоны. Их надо стимулировать по двадцати минут каждую, чтоб я испытала мало-мальское удовлетворение.
– И ты стимулировал?
– Какое-то время. Недолго. Потом плюнул! Не выдерживал: на ходу засыпал. Сам знаешь, какая у нас, ментов, работа. Она обиделась, теперь не видимся. Ты один везун у нас – отхватил красотку. Садись, наливай мне чаю и рассказывай.
– Что рассказывать? – смутился Самоваров.
Он решил, что Стас хочет знать подробности его личной жизни.
– Как это что! – вскричал Стас и потянулся к самой большой из самоваровских чашек, на которой были искусно нарисованы два лысых китайца. – Как что! Забыл, что ли? Обещал же поспрашивать про старичка, что внезапно скончался. У него ещё кто-то все кошачьи миски выдраил.
– Про Щепина?
Теперь Самоваров смутился ещё больше: он начисто забыл о просьбе Стаса и ничего нового о князе-анималисте не разузнал. Даже свою последнюю встречу со Щепиным он вспоминал смутно. Перед глазами привычно возникал образ проклятого кота с бакенбардами, а всё прочее затягивалось кисейным туманом. Или не было ничего важного в полупьяной болтовне старого скульптора?
Стас терпеливо ждал ответа. Он прихлёбывал чай и ловко кидал в рот мелкие печенюшки (Самоваров всегда держал в старинной жестяной банке печенье для гостей).
– Ну, и как? – спросил наконец Стас.
– Да никак, – признался Самоваров. – По нулям. Правда, видел я тут одного закадычного друга Щепина, некоего Селиванова. Это бывший художник-оформитель. Он говорит, что перед кончиной новых знакомых у Щепин не появилось. Селиванов каждый день бывал у Щепина в мастерской. Гостил подолгу – выгнать его трудно. Даже ночевал часто. Так что был в курсе всех дел. Доверять ему можно – дяденька немного пьющий, но неглупый. Мне не соврёт.
– Как, говоришь, его фамилия? – хрустя печеньем, осведомился Стас и достал записную книжку. – Селиванов? Ну-ка, поглядим… Пьющий Селиванов… Нет, такого я ещё не допрашивал. Многих других – да, а этого нет. Слушай, художники все вот так, сплошняком, закладывают?