Сын крестьянский
Шрифт:
— Вишь мухамедане как разукрасились… Купцы, чай!
— Хотя бы доставили чего нужного. Небось шелков да бархатов боярам навезли. А мне вон с женкой да чадами пропитания не хватает, — вмешался исхудалый сизолицый человек в поношенной коричневой сермяге.
— Пропитания! — тонкоголосо подхватил Олешка. — Отколь его взять, ежели бояре со своим плешивым заводилой всю народну жизнь порушили…
— Ай да Олешка! — одобрительно, ухмыльнувшись в бороду, прошептал Ерема. — Приворачивай, приворачивай народ.
Как всегда
Едут два богатых дворянина верхом.
— Добрый конь у тебя, Михайло Васильич! Кровей, видать, знатных!
— Конь кровей кизильбашских. На рысях бежит — не угонишься! Стрела!
— Сколько ты заплатил за его?
— Не жалкую, сколько дал: десять рублев да холопей двух в придачу — шорника с седельником.
Бойко торговали кабаки.
Кабаки были царевы, отданные на откуп. Царь и бояре спаивали православных. Кто самочинно курил вино, того ловили и у Земского приказа били кнутом нещадно. Кружечные дворы, где курили вино, да царские кабаки давали казне великие «напойные деньги».
«Ох ты, голь кабацкая, несчастная, нищета великая! Находишь одно утешение: во царевом кабаке», — думает Ерема.
Выбрал большой людный кабак. Зашел с Олешкой «потешить народ честной песней» да «за подаянием убогому».
Стали у двери. Не прогнал целовальник.
Кабак — громадный сруб. Тесом крыша крыта. Сруб с подклетью, где хранится вино в бочках и куда идет лестница от стойки целовальника. На стойке — вино в кувшинах, ендовах, мереных ведерках, оловянные чарки. Немудрая закуска: горох вареный, капуста кислая, огурцы соленые. В кабаке малые оконца и без огня темно. Поэтому горят жирники на стойке и по стенам, на которых виден мох.
Грубые столы, грязные лавки залиты. Дверь на улицу постоянно в движении, неприятно скрипит.
Есть вход в горницу поменьше, попригляднее. Там бражничает народ с достатком. На столах скатерти из дешевой клетчатой ткани. В углу потемневшая икона Николая угодника.
В большой горнице идет беседа.
— Вавило, друг сердешной, таракан запечной! Все я пропил, отдал Митрохе целовальнику. Токмо вот что на мне: последни портки да рубаха, лычком опоясана, а на лычке — гребешок, и все тут!
— И я, дядя Селифан, в таком же образе. Э, да ладно, седня пьем, заутра прем на Балчуг. Там купчина один в плотогоны набирает. Деньгу получим на месте, как плоты пригоним. Значит, хмельного ни-ни! А хлебушка и прочего довольствия будет дадено. Податься боле некуда, тесно всюду. Гайда в плотогоны!
В углу за столом сидят несколько молодцов, пьют, ведут себя чинно.
— Ну, братцы, дело наше шерстебитово да валяльно — гроб! Шерсть на Москву не везут. До ей ли нынче, коли смута такая содеялась? Что делать станем,
куда головушку приклонить? Ты, Петрован, человек книжный. Сказывай, что удумал!Петрован вполголоса, но оживленно говорит, предварительно оглядевшись вокруг:
— Печаловаться, браты, не для ча! Слушай! На Москве вишь как трудно жить стало. Не миновать нам голодухи, либо душегубами содеемся, татями. А многие люди исход учуяли. Токмо молчок! Истцы прознают — дыба, как бог свят!
— Знамо дело: молчим да слушаем. Говори, не размазывай!
— Ну, дак вот: во Путивль народ бегет, к воеводе Шаховскому, а той рать готовит супротив царя, бояр, за царя Димитрия.
— Сказывают, новый большой воевода объявился, Болотниковым кличут.
— Туда и нам, голякам, путь-дорога прямая. Согласны?
Ребята единодушно согласились.
— Заутра в Замоскворечье встретимся на паперти у Миколы на Крови, а там и гайда!
Парни «хлобыснули по остатней» и тихо, смирно разошлись.
В другом углу горницы расшумелись две бабы-лиходельницы. Одна заверещала:
Ох ты тетка моя, голубятница, Наварила киселя, завтра пятница. А кисель-то твой пересоленной. Мово милого корить недозволено.А вторая подхватила:
За столом сидит он, кобенится, За косу дерет, ерепенится…Оборвали песню:
— Ты что, Матрешка, мово Алексаху отбиваешь? Да иде же это видано, да иде же это слыхано? Ишь свои рыжи патлы распущает! Твои ноженьки с корнем выверну!..
— Врешь, врешь, баба подлая! Мне Алексаха твой нужон, как таракан на печке. Ни кожи, ни рожи…
Началась потасовка. Вышибалы ловко схватили баб за шиворот и вытолкали за дверь.
В чистую горницу кабака пришли несколько купцов: взяли мереное «казенное» ведерко вина. Рыжий, тощий, пожилой купчина, в сборчатой чуйке, оживленно жестикулируя, говорил:
— Да, други, вы сами чуяли, ох, хорош был сегодня новый архидиакон у Василия Блаженного, вельми сладкозвучен и голосовит! Как рявкнет, гаркнет — иконостасы трясутся. Как многолетие-то великому государю возгласил! А? — Купец выразил лицом такое чувство, словно съел ложку варенья. — Клад, сущий клад! Теперь Василий Блаженный с Казанским собором потягается — и пересилит. В Казанском-то архидиакон куда хужей!
Другой купчина, переводя разговор на иную тему, жаловался:
— Плохи ныне прибытки! У меня товар идет тихо, а чего-чего нет: и матерьи разны, и одежи запас, и обужи вволю! Не до товару, видно, коли православным трудно на пропитание промыслить. Ложись да помирай!
— Ну, уж и помирай! Неча бога гневить, Иван Петрович! Проживем как-нибудь до жизни устроения. Вот изничтожат государь да бояре супостатов своих, тогда и нам, купцам, полегчает. А покамест пей, сударики, да господа не гневи!