Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Время от времени он подавал голос, словно сам себя поторапливал. Чего же задумал дятел? Скворцы догадались раньше моего: они вдруг оживились, повеселели, и скворец обрадованно свистнул, а после затрепыхался всем телом и перышками — зашелся в пении. А дятел все глубже и глубже уходил в березу, становился все короче и короче. Вон и совсем один куцый хвост торчит, скоро и его не останется снаружи.

— Ай, молодец, парень! — растроганно похвалил я дятла, залил из котелка огнище и пересек разлив в узком месте. Надо было идти в леса, на песни птах и разморенно-затихающий тетеревиный ток.

…Когда снова забрел я на остров, то уже не застал дятла

на березе. Высоко от земли в бересте желтело свежее дупло, в нем копошилась, выкидывая мусор, скворчиха, а ее скворец, трепыхая крылышками, выкатывал и выкатывал из искристого зоба песни родного леса. В нем одном сразу собрались десятки птиц, и каждая подавала свой голос — иволга и перепелка, кулики и коршун, селезень кряквы и тетерка, и всякая, всякая певчая мелочь…

Солнце скраснело за лесом и укатилось за край земли, а скворец пел у своего дома. Ни одного звука не принес он с собой из той стороны, где зимовал. Напрасно один мой знакомый как-то дожидался от них чужих песен. Он не услышал и огорчился, что скворцы глухи к заморским голосам.

— Ну как же так! — недоумевал знакомый. — Столько пролететь, столько жить до весны, столько всего услыхать и вернуться с тем же, с чем улетал.

— Квасной патриотизм! — отчаявшись, выругал он скворцов. — Домоседская глухота!

Знакомый не понимал упрямства скворцов и, раздраженный, перестал таскаться за мной…

Дятел не волновался больше за осиновое дупло, он раскатывал березняком свою песню и звал подругу. А мне слышалось уже не «быр-р-р», а многократное «дыр-р-р, дыр-р-р». Да разве обычные дырки продалбливал дятел? По соседству со своей осиной он «выстроил» еще один песенный дом.

Светлый день

Наутро по лесу с ночного заморозка, как в настуженной избе: дымно дышится и нежило-тихо. Онемелыми стволами туманятся березы, отчужденно-холодной зеленью выступают осины и щетинятся опушкой кусты боярки. Лес разобиделся на весну: согнала снега, поманила ростепелью и нате — снова стынь, снова сдерживай токанье сока, молодую дрожь тела.

Вон рассвет расплавил острые льдинки звезд и они скатились за увалы. Вон обтаяли мелкие тучки и меж ними растеклись извилисто-палевые ручьи. А лес молчит. Вот ягодкой костянкой закраснели капельки застывшего сока, вспотела береста на березах и обмокла кора осин, а лес не верит и не отзывается. Видать, не прощает апрелю-насмешнику колкие шутки-прибаутки. Не откликается лес…

И когда солнце во все глаза глянуло на обиженный лес, зелено-желтый пушок поднялся над пустошкой. Закружился вровень с березами и откровенно обрадовался:

— Светлый день, светлый день…

Присел пушок на вершинку стеснительной березки и оказался большой синицей. И такая она, егоза, счастливая — каждое перышко звенит. Пожмурилась птаха на солнце, перевела дух и опять затоковала над пустошинкой:

— Светлый день, теплый день. Светлый день, теплый день…

Синица правду пела, сердцем чуяла наступавший день. И он разгулялся светлым и теплым, приголубил каждое дерево, каждый кустик. Боярка обмякла и завишневела, а березы засмеялись крупно-сладкими каплями.

…В жизни и человеку бывает тяжко-тоскливо, свет темнеет в глазах. И тогда вспоминаю я тот звонкий пушок, и лес, обманутый апрелем, но снова поверивший весне.

Живая вода

Побулькивает ручеек в ложбинке, словно кто-то прополаскивает горлышко. Слушаю его,

и кажется: пройдет самая малость — и он запоет. И солнце оперлось подбородком на пухлое облако — ждет. И зайчишка под таловым кустом уши навострил — тоже ждет: запоет ли?.. И я жду…

Ждал, ждал и задремал. Тогда и запел надо мной жаворонок. Кажется, переместился ручеек высоко в небо, чисто-чисто заструился и вернулся на землю песней… А земля слушала, нежилась и дышала. По-над пашнями стояло сине-сине. И березовые колки плыли, казалось, вдаль по морю-окияну горделивыми белыми лебедями…

Много ли надо для радости? Припал жаворонок к воде, освежил горлышко и запел. И все окрест высветилось. Потому, видно, и деревья, и цветы, и зверушки — братья наши меньшие — к земле припадают. И все они от ее материнской груди возносятся к солнцу.

Кум

Затяжелевшее солнце затонуло в располневшей от водополья Исети, там оно остыло, и окоем затянул багрово-парной морок. Он медленно угасал: сперва затемнели леса и кусты, потом сыро помутнели поля, и, наконец, все слилось. Блекнущий закат, откуда подлетали простуженно «шавкающие» селезни, кротко отпевали с вершин деревьев дрозды-дерябы. А когда затвердевшая дорога завела нас в сосны, их печальные свисты стали доноситься реже и реже, а скоро и совсем замерли в сумрачно-теплой тишине бора. По сторонам обманчивыми просветами возникали березы. Казалось, кто-то развесил на соснах отбеленные на зиму льняные рукотерты, они подвяли за день, и лишь с некоторых срывались на сухие листья тукающие капли.

Неспешно брели мы и намечали передохнуть на открытом бугорке, где дорога огибает опушку бора и скатывается в улицы деревни Максимовой. Шли и вспоминали с приятелем смешные истории, а мой сын удачно рассказал, как у них в цехе токарь Толик напивается вторую неделю на работе и заочно угрожает начальству:

— А ну, затроньте меня — не глядя махну к белым медведям. Хотя нет, я подожду, когда умрет теща. Продам тогда ее дом в Осеево и куплю машину.

Втроем мы захохотали над отчаянной мечтой незадачливого Толика, а дорога как раз вывела на бугорок. Наш перемноженный эхом ядреный смех поднял с гнезда ворону, она с бестолковым хлопаньем вылетела из хвойной черноты и сделала круг над пашней. Мы привалились к соснам и услыхали грустно-просящий зов:

— Кум, кум, кум…

— Сват, сват, — откликнулся я, и не успели мы снова засмеяться, как тут случилось непредвиденное. Ворона закаркала у гнезда и «кум»-невидимка явился: вечер всполошился истошным воплем вороны. Кто-то сгреб ее, стал душить, она билась-вырывалась, и все тише и тише молила о пощаде. Мы бросились на помощь, заорали: вверху зашумел кто-то огромный и сильный. И уже из бора слабо вякнула напоследок ворона, а тот, укарауливший ее, костисто пощелкал клювом. И всем нам стало морозно и не по себе за горькую судьбу полоротой вороны.

— Эх ты, серое горе! — вырвалось у меня, а приятель повел плечами и добавил:

— Эдакой страсти я и в тайге не слыхал…

— Докаркалась! — зло и растерянно сказал сын. — Докаркалась. Уж ей ли не знать, кто в лесу живет. Ночью-то хоть помолчала бы…

Похрустывая шишками и сучьями, мы вернулись на опушку к рюкзакам и удочкам, а в спины нам снова запричитала невозмутимая сова: «Кум, кум, кум…» Но у меня не было уже охоты отозваться насмешливым «сват, сват…» И без того накаркали на ворону кума-свата — ушастого татя-филина. Небось, довольнешенек потрошит он ее где-то.

Поделиться с друзьями: