Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Конечно «серое горе», как мы нарекли ворон, и сами охотницы до чужих яиц и цыплят. Я однажды видел, как на сжатом кукурузном поле стая ворон напала на зайчат-листопадников. Лопоухие сжались в серенькую кучку, и, может быть, сумела бы их отстоять зайчиха (ее, видно, тоже вытурил из кукурузы трактор с комбайном) — не знаю. Однако мы с трактористом Петькой Ильиных враз забыли о зеленой массе и убранных гектарах — не договариваясь, ринулись полем на выручку зайчат.

Да мало ли припомнится случаев. Вон у моего брата в селе Бараба серая ежедневно таскала из конюшни куриные яйца. И гнездо свила на тополе в соседском огороде. Повадилась и обнаглела:

курица еще сидит и не снеслась, а ворона погуливает возле нее да изредка долбает хохлатку — торопит: дескать, не тяни, подавай скорее яичко. Сколько ни скрадывал ее брат, ничего не получилось. Пришлось ему из ружья расстрелять гнездо и только тогда избавился от настырной нахлебницы.

И все-таки не по себе, когда лишь за крик на беззащитную и одинокую ворону нападают из темноты, а в тело кривыми ножами впиваются когти филина. Тут не очищают совесть припоминаемые за вороной грешки. Может, именно сию минуту где-то на глухой и неосвещенной улице города неклейменые подонки грабят человека и слышится его зов о помощи. И сам-то он, возможно, не святой и когда-то ловчил в жизни, да о том ли думать людям, если они услыхали его крик, может быть, уже предсмертный?

— Откаркала… — глухо повторил сын, когда мы спешно оставили сухой и уютный бугорок. А бор молчал, как будто ничего не произошло. И расцвеченное небо невинно лучилось сеевом звезд, и слева до самой дали берега реки Исети весело озарялись электричеством.

Мы оставили бор, где до самого света сова будет монотонно звать кума, а утреннику не пошлет свой немудрящий, но такой бодрый и необходимый крик ворона. Уходили к лесной избушке у Старицы и молчали, и думалось не о ночлеге и ужине. Лучше бы не хохотать нам, а приберечь радость души на весеннее солнце.

Веселуга

Издали почувствовал: пусто и безголосно на релках, куда распустила река Исеть два живых рукава, а все равно повернул с моста к берегу бурливой проточины. Вспомнилось название здешним лугам — Веселуга. Поди, предки наши не рассыпали попусту слова налево и направо, знали, где они должны прорасти и оставить о себе память. Веселые, стало быть, луга были раньше, радостные…

Ждать чего-то особенного и на Веселуге пока рановато, коли совсем недавно дотлели серые снега и на ветках тальников чуть-чуть облупились из желтых чешуек-скорлупок ватные вербочки. Ну, разве где-то жаворонка отогрело, а дрозды и варакушки только во сне и видят родимые кустарники, во сне и ворохнутся у них сбереженные песни…

Далеко-далече сердечные…

Вздохнул я и тут же из побережных кустов услыхал чей-то голосок. Потянуло меня на него не столь сомнение, кто ему хозяин, сколько тоска зимняя. Иду, а птаха на вершинке талины замолчала и терпеливо дожидается человека: «Смотри да любуйся на здоровье…»

Пожалуй, о какой-то красоте и рассуждать неловко, даже воробьишки, если не зимовали они в печных трубах, и те поярче пером. Но расположила птичка своим простодушием, и стал я в ней искать остальные достоинства. И чем пристальней смотрел, тем больше нравился петушок камышовой овсянки. Ну почему бы и не назвать его нарядным? Голова, подбородок и горло до середины зоба — черные, от бурого клюва к затылку вокруг шеи — белая полоска, а плечи серые, перышки на крыльях с ржаво-бурыми каемочками…

Поеживается на ветру петушок, щурит темно-карие глаза и ждет, что о нем скажет человек.

— А и на самом деле хорош! — чистосердечно

хвалю птаху, закуриваю и сажусь на обсохший берег Веселуги.

Петушок понимает, что молчать ему не резон, и начинает снова петь. Он даже и не поет, а как-то по слогам лепечет:

— Жив, жив, про-живем. Жив, жив, про-живем…

Перышки на голове взъерошились, он поворачивается грудкой к солнцу и не то ему, не то мне сознается:

— Здесь, здесь, здесь я. Здесь, здесь, здесь я…

Вот ведь и ни пером, ни голосом не побаловала природа петушка камышовой овсянки, но чем дольше слушаю его, тем больше он мне нравится. Что-то родное, крестьянское видится мне в простецкой внешности петушка, в доверчивости к людям. Не ошарашивает слух и глаза, а надо и ему заманить подругу сюда, на берег Веселуги. Чтобы заметила она его на талине и осталась с ним до осеннего отлета.

Нет еще с ним хозяйки, один на один с кустами и рекой радуется он и повторяет:

— Жив, жив, про-живем…

— Здесь, здесь, здесь я…

Да разве пролетит овсянка мимо Веселуги? Заметит она петушка, и станут они с ним под кустом свивать гнездо. Принесут и стебельки трав, и пустые колоски, и листья. Внутри аккуратно выстелют конским волосом, камышовым да ивовым пухом. Начнут они домить, а в тепле да в суше появятся пепельно-серые, с черно-бурыми крапинками яички. Прижмется к ним овсянка, а петушок потрепещет над кустами и выберет вершинку талины для песни. Усядется на нее и еще веселее защебечет:

— Здесь, здесь мы живем…

Ну и дай вам бог счастья…

А пока некуда нам с петушком торопиться, всему свое время. Оба мы сидим у Веселуги, глядим на мутно-холодную воду и сизо-зеленые ноздреватые льдины. Вдвоем нам и уютно, и весело.

Веснозапев

Было начало ручьетека, и в Согринку с увалов вприскок бежали самые разновеликие и разноликие ручьи. И каждый звенел и пел по-своему. Один сердито вспомнил, как вьюжила снежная пурга и ставила у колков сине-белые суметы. Другой мягко выпевал южный снежнолепень, у третьего в один голос слились звуки зимы и веснотала.

Под ручьистые голоса да перезвон теньковки услыхал я запев солнечноголосого зяблика. Как залетел сюда, в осинники по склону, — не пойму. Почему-то избегает он осину. Видно, не вызванивается-не переливается его песня в горькоствольных деревьях. Но то ли он самый ранний, а за ветрами здесь вызрел молодой сугрев, тут и завел зяблик свою первую песню.

Однако зачнет — всполошатся-взметнутся с боярки воробьи. Зашумят, закричат наперебой. Вроде бы нелюбо им, друг дружку и овсянку спрашивают: «Чем? Чем мы хуже?» А зяблик-голуба голова, красно-каштановая одежда со снежными полосками на крылышках — может, и пел-то для них. Но те своим тараторканьем засоряли песнь-посвящение.

Смущенный зяблик время от времени умолкал, словно ждал понимания серых зимовников. Зато овсянка с вызолоченной грудкой и головкой, будто кто-то овсяной мякиной потрусил на нее, не стала надеяться. Отлетела на другой край Согринки и с оттаявшей красноталинки затянула песенку-светлинку. И до того тонко-тонко — тревожно мне стало: вдруг не хватит у нее голоса?

…Неожиданно воробьи замолчали. Зяблик уже не пел: стушевался или за овсянкой последовал. Но во всех ручьях звенела песня. И под пасмурным небом, под дождиком-бусенцом они несли из Согринки в поля веснозапев зяблика. И никто не мог его остановить и заглушить.

Поделиться с друзьями: