Сыновья
Шрифт:
— Сначала переделаем человека, — возражали ему. — Воспитаем его, сделаем нравственно зрелым, достойным носителем высокого идеала, который ему предстоит осуществить. Какой толк от социального переустройства, пусть самого замечательного и прогрессивного, если люди, которым предстоит жить в новом обществе, не понимают его благ.
— Но прежде всего надо создать новый социальный строй, — говорил Вальтер. — Новый человек в старых условиях сложиться не может. Я согласен, что при социалистическом строе новые люди тоже не вырастут сами собой; необходимо взаимно воспитывать друг друга. Но только на основе социалистического строя может появиться новый, лучший человек. Об этой истине все время забывают или, в крайнем случае, не придают ей должного значения.
Так они спорили, выдвигая бесчисленные доводы «за» и «против». Спорили долго и охотно; многие только
Было так бесконечно много всего, что делает жизнь прекрасной и желанной. И разве жизнь их коллектива это не зародыш тех отношений между людьми, о которых они мечтают и которых добиваются для всего человечества? Остров Утопия среди пока еще холодного и неразумного мира? Разве их спаянность это не осуществление, по крайней мере частично, их идеала? Рут навсегда запомнила то, что Вальтер рассказал ей однажды о «трех Томасах»: Томасе Кампанелле, Томасе Море и Томасе Мюнцере. Это были отважные, мужественные люди, предтечи и глашатаи строя всемирной свободы и счастья людей, того строя, о котором мечтал Вальтер, да и она, Рут, мечтала.
Рут обычно мало говорила, но часто обо многом задумывалась. Всей душой была она предана своим друзьям и их устремлениям. Она спрашивала себя, мучаясь страхами, раздираемая душевным конфликтом: разве эвтерповцы не чудесные люди? Каждый в своем роде, каждый со своими особыми склонностями? И разве не создает их общение, при всем различии индивидуальностей, некое гармоническое созвучие?
В последнее время Рут очень изменилась, и, как ни странно, меньше всех замечал это Вальтер.
На вечерах группы она была молчаливее прежнего — скорее наблюдала, чем участвовала в ее жизни. Когда она безмолвно сидела в уголке, неотрывно глядя на друзей своими большими глазами, казалось, что она здесь посторонний человек, случайная гостья.
Да, мысленно Рут прощалась со всеми, и прощание это было нелегким. Она еще упиралась, но знала, что все кончено. Она чувствовала, что не в силах порвать с прошлым, порвать с матерью и зажить жизнью, к которой ее так тянуло.
Революционеркой Рут не стала: она переоценила свои силы. Дочь добропорядочных буржуа, она боялась жизни и не посмела ринуться в неведомый ей мир; ей нужен был родительский кров как прибежище, нужна была материнская забота и защита.
Но как покинуть людей, ставших ей дорогими и близкими, которым она бесконечно многим обязана, с которыми пережито столько незабываемых, чудесных часов! Это было долгое, мучительное прощание, и она все откладывала со дня на день минуту бесповоротной разлуки. Она боялась ее.
А пока она глядела на всех еще любовнее, чем прежде, и старалась не пропустить ни одной возможности побыть с друзьями.
Эвтерповцы собирались почти каждый вечер. Они обсуждали вопросы философии и биологии, читали стихи и пьесы, спорили о различных течениях в изобразительном искусстве, говорили иногда о злободневном; в темах недостатка не было.
Рут казалось, что из всех членов кружка Вальтер самый живой и мальчуганистый — самозабвенно веселый в играх, воинственный в спорах. На нее он на вечерах группы как-то мало обращал внимания. Слушая его, можно было думать, что всегда и во всем он зачинщик, что он задает тон. На самом деле было не так. Почти каждый член группы вносил в общую жизнь что-то свое, свою особую нотку.
Был здесь Калли Бергин, остроумный, ловкий, с лицом библейского отрока Ариеля, но неисправимый насмешник и шутник, за что получил прозвище «Шмель». Он обладал незаурядным актерским талантом и не раз пробовал свои силы в кругу друзей. Бергин страстно мечтал о балетном искусстве, надеялся попасть в школу пластического танца Лабана в Геллерау, куда он уже несколько раз ездил. Когда выступала знаменитая Палукка или Мари Вигман, он увлекал всю группу в театр. Порой, когда друзья устраивали вечера народного танца, он показывал эксцентрические танцы собственной композиции.
Его партнершей бывала обычно Эльфрида Шредер — Эльфи, как ее называли, — всегда веселая, мальчишески задорная и бойкая на язык девушка. Как вихрь, носилась она в танце со Шмелем, а с языка ее то и дело срывалось, как бы дополняя ее движения, быстрое и острое словцо.
Шмель был лишь ее партнером по танцам, но не другом. А другом был Ганс Шлихт, «книжный червь». Всегда у него под мышкой торчала книга; часто он даже на танцевальных вечерах садился в сторонку и принимался за чтение. Плотный, коренастый, с массивной головой на короткой шее, он напоминал профессионального
атлета, а между тем он поражал членов кружка широтой интересов и разносторонними знаниями. На молодежных вечерах Ганс читал доклады о Марлоу, Киде, Джонсоне, о Бальзаке и Ибсене, об Уолте Уитмене. Когда группа отправлялась в Камерный или Драматический театр, он служил для товарищей живым справочником и рассказывал много интересного и важного об авторе пьесы и о самой пьесе.Жаль, что Эрвин Круль не обладал красноречием Ганса — он много мог бы дать друзьям в совершенно иной области. Они называли его «пролетарием в манишке», но совершенно беззлобно, больше с оттенком сочувствия. Он служил продавцом в магазине готового платья и обязан был являться на службу в длинных, тщательно выутюженных брюках, воротничке и галстуке. В его облике и в самом деле было что-то застывшее, педантически аккуратное. Задор и оживление, которыми искрились Вальтер или Шмель, были ему чужды — он отличался сдержанностью, замкнутостью, склонен был даже к меланхолии. Некоторые искали причину его мрачности в несчастной любви к Трудель Греве, маленькой белокурой ведьме, которая немало бед натворила своими невинными небесно-голубыми глазами, но делала вид, что ей об этом ничего не известно. У Эрвина — Рут часто с удивлением убеждалась в этом — были весьма основательные познания в естественных науках. Он с друзьями читал Дарвина, изучал труды Сенеки о кометах, теорию теплоты Гельмгольца, а в последнее время — исследования супругов Кюри о радии. Но стоило ему очутиться в обществе пяти-шести человек — и он, несмотря на все свои познания, молчал, слова от него нельзя было добиться. Зато где-нибудь на экскурсии, в непринужденном разговоре с приятелями, он умел увлекательно говорить о сложнейших проблемах.
Но особенное оживление царило среди молодежи, когда приходил их «философ», духовный отец группы Отто Бурман. Ему было уже двадцать три года, и если они допускали его в свою среду, то только потому, что этот высокий, статный юноша, с темными вьющимися волосами и на редкость угловатыми манерами, был всеобщим любимцем. Три года пробыл он на фронте и лишь в конце декабря прошлого года вернулся домой. Он знал теорию научного социализма несравненно лучше, чем кто бы то ни было в группе, и знакомил эвтерповцев с идеалистической и многими другими философскими системами, обусловленными временем, в котором они появились. Превосходный оратор и педагог, Отто, особенно охотно прибегая к сократовскому софистическому методу, умел раскрыть самые запутанные, спорные проблемы. Он обладал не только сильным интеллектом, он владел и искусством остроумных формулировок. Для эвтерповцев это был подлинный кладезь знаний. Отто умел на лету зажечь в своей аудитории интерес к самым различным наукам. Подчас суровый критик, подчас арбитр в возникающих противоречиях, он горячо, как отец детей, любил своих юных приятелей и приятельниц.
Среди таких людей много месяцев прожила Рут. Они открыли ей новый мир, но она не отважилась расстаться со старым и смело вступить в новую жизнь. Она взвешивала все «за» и «против», боролась со всеми искушениями. Нередко она уже готова была следовать велению сердца: будь что будет! Но снова и снова верх брали страхи и сомнения, и снова и снова она впадала в состояние растерянности, беспомощности.
II
— Ты представь себе, какие новости, Рут! Надо было тебе быть при этом! Нет, видно, только сейчас начинается борьба не на жизнь, а на смерть!
— Ради бога, Вальтер, что случилось? — пролепетала Рут; ей представилось, что он обо всем узнал. Что будет, что будет?!
— Приехал мой дядя. Оборванный, изголодавшийся, поверх матросской куртки на нем было штатское пальто. Видела бы ты…
— Твой дядя? Он матрос?
— Да, да. Моряк! Еще до войны плавал в Африку. Разве я тебе не рассказывал? Он совсем еще молодой. Когда началась война, он пошел добровольцем во флот. Мой дедушка, а его, значит, отец, ужасно, говорят, рассердился на него — дедушка был против войны. Ну и вот, дядя примкнул к революции. В Берлине его схватили офицеры Носке, присудили к расстрелу, но ему удалось бежать. Он бежал в Брауншвейг. Там еще была матросская часть, которая осталась верна революции. А теперь и в Брауншвейг вступили войска Носке. Стоит матросу попасть к ним в лапы, и они сразу ставят его к стенке. Если бы ты послушала дядю, Рут! Он дрожал от ярости. «О, мы дураки! — кричал он. — Погоны мы срывали с этой сволочи! Погоны-то можно было оставить, но головы — сорвать!»