Сыновья
Шрифт:
— Урони… а не то я сам уроню.
— Да уж, видно, к тому дело идет… Придется ронять, — согласилась Анна Михайловна.
Вечером, подоив корову и накормив ребят, она ушла из дому. Дождь перестал, но тучи не расходились, и темнело быстро. Лиловые теплые сумерки мягко кутали избы, сараи, овины. От пруда вразвалку пробирались на ночлег гуси. Они не уступили Анне Михайловне дороги и гогочущей белой рекой медленно проплыли мимо нее.
Подождав, она прошла на площадь. Палисада под липами не оказалось. Железная ограда окружала могилу. И вместо дубового креста за оградой поднялся белый остроконечный камень.
Это ее удивило. «И не сказал…» — подумала она
Анна Михайловна прошла за ограду и потрогала мокрый гладкий камень. Ладонь ее нащупала выпуклую звезду. Она выступала как метина зажившей, но незабываемой раны.
Внизу, под памятником, словно пышная лесная кочка, буйно зеленела озимью могила. «И когда успели?» — подосадовала Анна Михайловна. Все-таки она достала из-за пазухи платок, зубами развязала тугой узел. Собрала в гость пшеницу и дрогнувшей рукой посыпала зернами озимь.
«Пташки склюют… помянут».
Долго и бездумно сидела она на лавочке. Было слышно, как падали с лип на землю редкие капли.
Когда совсем стемнело, Анна Михайловна поднялась и молча низко поклонилась могиле, всему, что было для нее дорого.
Еще года за три до колхоза, осенью Анна Михайловна посадила около своей избы тополь. Петр Елисеев, должно быть, подчищая в палисаде разросшиеся липы и тополя, навалил целую кучу сучьев на дорогу, Анна Михайловна шла из капустника мимо палисада. Один сук, валявшийся в грязи, ей чем-то приглянулся. Голубоватый, толщиной в руку, он был прямой, как свеча. Она подняла сук, голый конец его обтесала топором, как вострят колья, и вбила в землю около огорода.
«Авось отрастет, — подумала она, — огурцам тень будет». И тут же, в хлопотах по хозяйству, забыла про тополь.
Никто тополь не поливал, никто за ним не ухаживал. Стоял тополь осень и зиму серым омертвелым колом. И даже весной тонкие рогатки прошлогодних отростышей не подавали признаков жизни. Ветер качал мертвый ствол, сучья со звоном ломались, падая на луговину.
«Подсохло… не отросло… — решила Анна Михайловна, заметив однажды тополь, и пожалела свой попусту потраченный труд. — Убрать, пока не иструхлявился вовсе, — подумала она, — в изгородь пойдет али на дрова — все польза».
Анна Михайловна не успела этого тотчас сделать и только в мае, когда кругом все зеленело, она, идя с гумна с поскребышами сена в плетюхе, снова вспомнила о тополе. Отнесла на двор корзину, взяла топор и опять пожалела напрасные свои труды.
Попробовала выдернуть тополь руками — он не поддавался. Подняв топор, Анна Михайловна ухватилась свободной рукой за колючий отростыш, чтобы удобно было рубить. Вдруг сучок вырвался из ее руки и гибким прутом больно хлестнул по лицу.
— Ишь ты! — удивленно проговорила Анна Михайловна и, потирая щеку, отнесла топор в сени.
Несколько дней она наблюдала за тополем, видела, как слезала с деревца, точно чешуя, мертвая кора и на матово-голубых сучках появились почки; вначале такие же, как сучья, голубые, сухие, потом они стали бурыми и липкими. На знакомом колючем отростыше, который ударил Анну Михайловну по лицу, она насчитала шестнадцать почек. Она сковырнула одну и, пачкая пальцы, раздавила. Из душистой шелухи вывалился желто-розовый сморщенный листочек.
Ночью прошел дождь. Лежа на печи, Анна Михайловна слышала, как стучались в окно дождевые капли. А утром тополь сиял ярко-зелеными иголками, на луговине валялась бурая, как от орехов, скорлупа. Горячее солнце сушило мокрую, словно крашенную поднебесным лаком, кору тополя.
Анна Михайловна полюбовалась на тополь и снова
про него забыла.А тополь рос себе да рос на свободе. Осенью он цвел багрянцем и позолотой, быстро роняя тяжелый лист. Зимой он то жалостно, то непокорно гнулся на ветру, все глубже и глубже уходя в снег, а весной одевался густой зеленью и шумел, пугая воробьев в огороде. С каждым годом тополь становился выше и кудрявее.
Обдумывая постройку дома и решив не торопиться, скопить денег побольше, чтобы не стыдно было за новую избу, Анна Михайловна как-то обходила свою старую одворину. Дом и двор, если их рубить просторно, по всему видать, не влезали в одворину — мешал огород. А занимать унавоженные, копанные десятками лет и перекопанные гряды было жалко.
«Такую загороду на новом месте не скоро разведешь. Огурцам и луку здесь вольготно… Опять же тополь придется рубить», — недовольно думала Анна Михайловна, подходя к огороду. Она взглянула на тополь и не узнала его.
Молодо и могуче высится тополь. Курчавая вершина его касалась крыши, и сучья раскинулись вокруг на добрую сажень. Невнятно лепетала глянцевитая листва.
— Вот так вытянулся… точно парень к свадьбе! — вслух подумала изумленная Анна Михайловна. — Поди ж ты! А я и не приметила.
Усмехаясь, она обошла тополь кругом. Запрокинув голову, оглядела его веселую тонкую вершину, попробовала пальцами обеих рук обхватить дерево и не могла.
— Ну, уж такой тополище я рубить не дам. И загороду не трону… Пускай одворину прибавляют, — решительно сказала она.
Как не заметила Анна Михайловна роста тополя, точно так же не заметила она, как выросли ее сыновья. Не заметила она, и как подкралась к ней старость.
Волосы у Анны Михайловны побелели, она высохла, стала еще меньше, на лице прибавилось морщин. А ей казалось, что волосы у нее сроду такие, чуть с сединой, и толстая она никогда не была, и без морщин не живала. К тому же глаза у нее были по-прежнему черные, горячие, вся она была живая, торопливая, легкая на ногу, как в молодости.
— Какие мои годы, — откровенничала она иногда с Дарьей Семеновой в веселую минуту, — в мои годы еще ребят таскают.
Сыновья для нее были по-прежнему малыми детьми, за которыми нужен глаз да глаз. И хотя они учились в семилетке, в каникулы косили Подречный дол, почти не отставая от мужиков, хотя голоса у сыновей ломались, грубели, особенно у Алексея, а плечи угловато раздвинулись, она, мать, не меняла своего взгляда и не чувствовала перемены.
А сыновья, мальчишки, уже стыдились париться при ней в избе, в печи, и, когда зимой колхоз отстроил баню, отказались вместе с матерью идти мыться. Они пошли одни, и она видела, как ребята, по давнишнему обычаю парней, нагишом выбегали из бани, розовые, в крапе березовых листьев, валялись в снегу, ухали и стремглав летели обратно париться.
— Долго ли простудиться, — ворчала мать, когда сыновья вернулись из бани. — Насмотрелись у больших и туда же… в снег… обезьяны. Задохлите только у меня, я вас за ноги — и на улицу.
Под горячую руку она бралась, как прежде, за веревку, награждала сыновей оплеухами и подзатыльниками, но сыновья не бежали под кровать или на голбец, они покорно принимали материно учение и посмеивались, точно им было не больно. Вечерами, когда они гуляли по гумнам и задворкам около парней и девушек или сидели в избе-читальне и запаздывали, стоило ей выйти на улицу, разыскать их и приказать: «Марш домой, спать пора», — ребята послушно, как телята, шли за ней, а если Михаил и ворчал иногда, так больше для фасона.