Сыновья
Шрифт:
Алексей давно был там. Ребята спорили, кому закашивать первому.
— Да не все ли равно? — говорила им сердито мать. — Будет вам народ дивить!
— Нет, не все равно, — горячился Михаил. — Он меня всегда задерживает. Я быстрей кошу.
— По макушкам, — усмехался Алексей.
— Кто?
— Ты. Половину на корню оставляешь.
— Это у тебя под носом остается… Размахнешься в сажень, а скосишь вершок.
Алексей, плечом отодвигая брата, плевал на ладони, ловчее перехватывал косье. Точно пробуя косу, он осторожно окашивал вокруг себя и потом, откинув наотмашь правую руку, не сгибаясь, делал первый свистящий полукруг. Клевер
— Догоняй… богатырь! — отрывисто кидал Алексей брату, и тот ворча шел следом по прокосу, поспешно и коротко тяпая пяткой косы-хлопуши. Вал у него выходил жидкий, неровный, с непрокошенными краями.
— Не торопись… чище коси, — наставляла Анна Михайловна, идя последней и привычно, не сильно и не часто, но споро махая косой. — Ровнее бери… не дергайся.
— Как бритвой брею.
— Оно и видно, — отзывался Алексей, оглядываясь. — Тебе бы этой бритвой лысых брить.
— Пятки береги! — орал Михаил, нагоняя брата.
Умаявшись и попривыкнув, ребята косили спокойнее и лучше. Даже у задорного Мишки ряды выходили ровные, крупные и почти без пропусков.
Останавливаясь точить косу, мать подолгу любовалась на сыновей.
«Господи, ничего мне больше не надо, — думалось ей. — Наглядеться бы на них досыта и умереть».
Горячо и благодарно окидывала она взглядом поля, отягощенные зеленью; облитые солнцем, они раскинулись привольно, убегали под гору сплошной скатертью. Мать щурилась на блеснувшую из тумана серебряной подковой Волгу, на марево, начавшее струиться над головой. Прислушивалась к шороху и свисту кос, к говору народа, опять оглядывалась на сыновей, на просыхающие светлые валы, по которым ступали ее босые ноги. Она смотрела на весь этот знакомый и такой хороший мир, в котором жила, и не могла оторвать глаз от него.
— Михайловна, не отставай! — кричал сын.
Глубоко вздохнув, она наклонялась, чтобы прихватить горсть скошенной травы, обтереть косу, и, жадно вбирая хмельной, щекочущий ноздри запах, примечала: сквозь сухую, колкую щетину срезанных стеблей пробивались от земли бархатные крестики молодого клевера.
— Пострел какой, — бормотала она, — растет… Все растет!
А когда солнце начинало припекать, к ней подходил который-нибудь из сыновей и говорил:
— Ты, мама, иди… топи печку. Мы зараз одни управимся.
— Управимся, — подтверждал другой. — Припасай побольше лепешек да помаслянистей.
— Наработаете, так припасу, — усмехалась она и не шла, а летела домой, легкая, проворная, чтобы вовремя настряпать всего вволю сыновьям.
Она топила печь каждый день, и всегда в печи не хватало места для противней, горшков, кринок и плошек. Ребята возвращались с поля обожженные солнцем, голодные, ели, как пильщики, только поворачивайся мать, и она радовалась, подставляя им груду горячих румянистых сочней, блюдо картошки, плавающей в сметане, противень с дроченой, ноздреватой, истекающей маслом и ароматным обжигающим паром.
Больше, чем прежде, наводила Анна Михайловна чистоту и порядок у себя и жаловалась, что в избе повернуться негде, печь мала, в сенях второму ларю места нет, — видать, пришла пора ставить новый дом.
Сельский Совет не прибавил Анне Михайловне земли к старой одворине (прибавлять было не из чего, кругом застроено до
отказа), а отвел новую, крайнюю к шоссейной дороге, идущей от станции в районный город. Всем взяла новая усадьба: и простором и удобствами. Зеленая луговина начиналась пригорком и отлого, узорчатым ковром дикой кашки, зверобоя, аграфены-купальщицы и одуванчиков бежала к шоссейке. Место было сухое, веселое.Однако Анна Михайловна долгое время и слушать не хотела про новую одворину, грозилась пойти в райисполком жаловаться на сельский Совет.
— Как на отшибе… Поживите сами! — гневно кричала она в сельском Совете. — Что я, прокаженная или подкулачница какая, чтобы меня с родного места выселять? У меня на старой одворине и колодец рядышком, и тополь поди как вымахал, и капустник близехонько… и земля в огороде чистый чернозем, и на гуменнике я по три воза гороховины каждый год накашиваю… Не тронусь я, вот и весь сказ!
Убеждали ее всем правлением колхоза. Говорили, что обиды никакой нет, строится не одна она: где же старых одворин напастись? И так скученность в селе страшенная, беда, как случится пожар. Колодец ей выроют, луговину рандалем изрежут да многолетних трав насеют. Опять же, слава тебе, в колхозе на трудодни клевера много дают, за глаза хватит на корову.
— Смотри, не пожелает новый дом на старой одворине стоять… убежит на новую усадьбу без твоего спроса, — шутливо говорил Гущин. — Полно за гнилушки держаться!
— Да ведь курица и та свою жердочку любит, человек и подавно, — отвечала, сердясь, Анна Михайловна.
— Э-э, ноне и куры без насеста обходятся. В клетках сидят, по два раза, говорят, в день несутся… благо цыплят не выводить. Облегчение труда! Постой, скоро и людей в инкубаторах родить будут… Везде перемена жизни.
— Не желаю я никаких перемен.
— А нас и не спрашивают, — смеялся Савелий Федорович, ласково кося глазами.
Он за последнее время опять повеселел, зубоскалил, бросил пить, хоть жене его лучше не стало, кровь у нее шла горлом. Савелий Федорович возил ее по докторам, да без толку, все говорили, что недолго бедняжке осталось жить на этом свете. Наверное, притворялся Савелий Федорович и веселостью своей, как мог, скрашивал последние дни близкого человека. Когда бабы, жалея, спрашивали, как он успевает управляться по колхозу и дома, он коротко отвечал:
— Приспособился. Доченька ненаглядная помогает… Да ведь я и сам постирать, погладить могу.
— Золотые у тебя руки, Савелий Федорович, цены им нет. — Бабы качали головами, забывая в такие минуты все нехорошее, о чем говорили за глаза про Гущина.
— Не жалуюсь, работящие, — скромно соглашался Гущин. — Да вот не всем они нравятся, мои руки.
Анна Михайловна понимала, на кого намекает Гущин. Действительно, Николай Семенов по-прежнему не любил завхоза, наказывал ревизионной комиссии почаще проверять амбары и житницы, и сам, словно ненароком, взвешивал некоторые мешки, когда весной Савелий Федорович отпускал по бригадам семена.
— Перемена — старому замена. Все к лучшему, — уговаривал Гущин Анну Михайловну, по доброте, что ли, своей сочувствуя чужому, хотя бы и маленькому, горю. — По дому и усадьба. Богатое гнездо совьешь… приспособишься.
— Ты-то, видать, ко всему горазд приспособляться.
— А то нет? — осклаблялся Гущин. — Уж мне ли сладко, а смотри, я каков! Потому верю: где ни жить, как ни жить — солнышко везде согреет человека. А тебе чего надо?
И толкнул Анну Михайловну локтем, игриво подмигивая: