т.2. Проза и драматургия
Шрифт:
— Да-а-а… — вздохнул Черных. — А ведь мне в этом году, друг, демобилизовываться. Так-то.
Пират тоже вздохнул.
В эту минуту кто-то выпрыгнул из люка. Пират повернул голову. От неясной тени человека пахло не машинным маслом и не мокрой робой, как от всех остальных матросов. От него пахло рыбой! Пират потянул ноздрями этот хорошо знакомый запах, как вдруг человек кинулся к хозяину и одним ударом сшиб его с ног. Хозяин был большой и сильный, но он стоял боком и не мог, конечно, видеть нападающего. Они покатились по мокрой палубе.
— А-а! — захрипел хозяин.
И тогда Пират кинулся к большой потной спине, от которой шел сильный запах рыбы. Он обнял этот рыбий запах, и в эту минуту
Человек закричал. Он выпустил из своих объятий Черныха, изогнулся и ударил медведя. Удар был холодный-холодный, а потом — горячий-горячий… Пират нашел в себе силы еще раз хлестануть человека, пахнувшего рыбой, лапой по голове и откатился в сторону. Он катался по мокрой палубе и уже не видел, как Черных поднялся на ноги, как из люка выскочили моряки и унесли вниз человека, пахнущего рыбой, как прибежал фельдшер и тут же, на мокрой палубе, сделал укол Пирату, а моряки держали его за лапы, чтобы он не катался. Ножевая рана в груди у медведя была глубокая… Человек, от которого пахло рыбой, был опытным бандитом: он вонзил нож и повернул его внутри раны…
Умер Пират в кубрике, в том самом кубрике, где он любил смотреть, как играют в домино, где Плехоткин пел свою грустную песню про северных летчиков, а боцман делал строгие внушения за беспорядок. Вокруг Пирата хлопотали фельдшер и Затирка. Черных с перевязанной головой стоял около стола и молча смотрел на медведя. Возле стола стоял и Дроздов. В кубрике было тихо, и только Куликов, работавший в штурманском посту, все время спрашивал в переговорник:
— Ну, как там дела?
— Плохо, — отвечал боцман.
Он мрачно вешал трубку переговорника на место и вытирал платком с красного лица пот.
Он не мог никак простить себе оплошности с нарушителем: как так случилось, что при обыске преступник сумел спрятать небольшой нож? Ведь этим ножом он разрезал веревку, связывавшую его, открыл замок в чулане и, если бы не Черных, случайно стоявший на палубе, прыгнул бы с борта, а берег был совсем близко. Этим ножом он и убил Пирата…
Хоронили медведя утром. Боцман, Черных и Куликов высадились из шлюпки, вырыли в мокром песке могилу, завернули Пирата в кусок старой парусины. В могилу еще положил боцман один старый погон с нашивкой старшины третьей статьи. Никто у него не спросил, почему это он сделал, — ни Черных, ни Куликов. Потом могилу засыпали. Боцман и Куликов достали свои пистолеты. Черных дослал патрон в патронник автомата.
Ду-ду, ду-ду! Из стволов вылетели короткие огоньки, эхо прыгнуло к туманным скалам.
В шлюпке боцман сказал:
— В корабельную книгу надо бы его записать, что ли…
Сказал он это, ни к кому не обращаясь, поэтому ему никто не ответил. Черных, налегавший с боцманом на весла, отвернулся в сторону, а Куликов достал сигарету и все пытался прикурить на ветру. Только что-то спички не зажигались — отсырели, видно.
С севера шли тяжелые коричневые тучи, поворачивало на непогоду. В тот же день выпал первый снег…
Много раз после этого пограничный корабль с бортовым номером 93 проходил мимо безымянного камня. В шторм или при солнце, в метель или в туман. Погода на границе всякая бывает.
Каждый раз Вася Плехоткин внимательно смотрит на зеленый экран, на белые всплески, каждый раз вахтенный матрос Черных спрашивает в переговорник:
— Ну, как там?
— Ноль эмоций, — отвечает Плехоткин. — Ничего и никого.
Они разом вздыхают, вспоминая Пирата, — один у себя в прокуренном штурманском посту, другой на верхнем мостике, где ветер да дождь. Но уже через секунду Плехоткин привычно крутит ручки настройки, а Черных то и
дело включает прожектор, вглядываясь в черноту ночи, потому что граница не знает ни праздников, ни будней, а знает только лишь одно — службу. Спокойно, ребята. Ноль эмоций.1965
НОЧЬ НА ПЛАТО
Да пропади же он пропадом, этот автомат, кто его только выдумал! Заиндевелый, обжигающе холодный, он с прожорливостью весеннего медведя заглатывал двухкопеечные монеты. Аксаут разозлился и пнул ногой фанерную дверь.
В этом городе автоматы стояли друг от друга далеко. Согнувшись, Аксаут пошел вверх по улице. Проезжая часть ее была жестко стиснута двумя хребтами заледеневшего снега, и кое-где были видны места, в которых разъезжались встречные машины. «Словно большая артерия, сжатая склерозом», — подумал про улицу Аксаут и некоторое время еще шел в колебании — записать ли пришедший образ. Но в конце концов он решил, что образ запомнит. Холодно будет писать, да и вид человека, что-то записывающего в такой мороз на пустынной ночной улице, может показаться странным. Аксаут пытался придать только что пришедшему образу вид поэтической строки, точно укладывающейся в какой-нибудь размер, но в голову что-то ничего не приходило, кроме дурацкого «словно большая артерия, сжатая сильным склерозом». Бред!
Аксаут ненавидел себя за то, что, начиная работать над каким-нибудь стихом, он сразу никогда не ухватывал его суть, его фундаментную строку, а барски тратил время на топтание вокруг да около, на какие-то второстепенные вещи, которые могли бы быть, а могли бы с таким же успехом и не быть. Чаще всего эта строка подсовывалась под весь каркас стихотворения где-то уже в самом конце, и это всегда было прекрасно. Аксаут становился буйно общителен, ему все нравилось и хотелось сразу же уладить все имеющиеся в наличии конфликты с людьми и с жизнью вообще. Но иногда такая строка и не приходила, и тогда, надеясь на чудо, Аксаут все же заканчивал стих и читал его друзьям.
«Прекрасные, старик, детали, прекрасные!» — говорили друзья, и это был приговор. Аксаут сам делал вид, что ему свое произведение тоже нравится, но в такие минуты и после он ненавидел себя за бездарность. Просто ненавидел!
Аксаут снова набрал четыре заученные наизусть цифры — вся его фигура при этом выражала последнюю степень безнадежности, — как вдруг услышал, что в мире повернулись какие-то огромные колеса судьбы, автомат сработал и в трубке раздался капитанский бас, бас занятого человека, которому какой-то черт звонит в половине первого ночи.
Аксаут объяснил басу, что он поэт, из Москвы, что он имеет желание — именно так он и сказал, ужаснувшись своему собственному косноязычию, — что он имеет желание подняться на плато, чтобы потом, впоследствии, если это, конечно, удастся, написать стихи о людях, и вот с этой просьбой он и обращается к товарищу Борису — отчества он, к сожалению, не знает — Зайчуку, чтобы тот помог ему подняться на плато.
Бас все это выслушал молча. Потом спросил:
— Валенки есть?
Нет, у товарища Аксаута, поэта из Москвы, валенок с собой нет. Но он думает, что не замерзнет, — у него хорошие чешские ботинки на меху.
— Завтра в полвосьмого у комбината, — сказал бас. И повесил трубку.
Аксаут выскочил из будки и скорым шагом пошел в свою коммунальную гостиницу. «Одну ночь как-нибудь перетерплю, — думал он, — а завтра уже буду на плато. Как это мне сказали про этого Зайчука? Начальник плато? Звучит, как „директор перевала“. Или „управляющий вершиной“. Интересно».
Внизу, в туманной долине, перекликались маневровые паровозы. На форточках висели авоськи, полные мяса, потому что холодильники в этом городе заводить было бессмысленно.