Тадзимас
Шрифт:
а также и – вот они – их самих, вполне резонных и совершенно законных, таких привычных, полных всяческих прелестей честно заслуженного отдыха, несколько отличающихся от себе подобных, по простой причине, потому просто, что есть в них, как зернышко в ягоде, какое-нибудь мало-мальски выдвигающее их из общего скучного ряда, пусть и небольшое, но нам-то много и не требуется, скрашивающее существование, производящее нужный сдвиг в притупленных мозгах, на веселой дудочке потом играющее в памяти, непредвиденное событие, или происшествие, или приключение без особых последствий, а все же – нечто, все же – кое-что, есть чем озадачиться, будет о чем гадать, вспоминать, и ведь то-то и оно, что такое вот редко, но бывает, с нами бывает, редко да метко, и хорошо, что находится такая вот изюминка в них, особо нас не балующих и не так уж часто, как того, может, и хотелось бы, но все же иногда повторяющихся, то отдаляющихся на некоторое представимое расстояние, то приближающихся вплотную,
но, словно применяя на практике старинный цыганский гипноз, далеко не случайно называющийся еще и очарованием, нежданно-негаданно именно очаровывающих, всецело подчиняющих себе, куда-то властно заманивающих, хотя там, быть может, просто гулкая пустота, даже черная дыра, или, того хуже, непонятное зияние, коридор для перехода в другое измерение,
с многозначительной улыбкой и не скрываемой, лукавой хитрецой во вкрадчивых, по-кошачьи
и то нарочито потупленных, то мечтательно рассеянных, то с диким, намеренно-жгучим, насмешливо-каверзным вызовом бросаемых прямо в тебя, в побледневшее от растерянности лицо твое, полупрезрительных, полуучастливых, всегда с проблеском собственного, личного, неизвестно за какие заслуги полученного, действительно имеющего основание или же мнимого, но все-таки жирной полосой подчеркнутого прямо по воздуху, напоказ выставленного, сознательно демонстрируемого превосходства, всезнайства, с подразумеваемой посвященностью в какие-то страшные тайны, с демоническим ледяным огоньком в расширенных мутных зрачках, с этим признаком потустороннего, от которого мороз идет по коже, но, несмотря на паточную сладость их, откровенно лживых, беспардонных и бесстыдных взорах,
зазывающих войти, ну конечно, войти, чуть помедлив, решиться-таки и обязательно войти, преодолеть эту школьную робость, победить в себе страх, стать героем, способным сейчас на поступки, даже на подвиги, перешагнув условный порог, переступив невидимую черту, благополучно миновав тускло сверкнувшую и тут же пропавшую, неуловимую, полупрозрачную грань, прямо с улицы, с пылу, с жару, или с холода, или с дождя, попасть вовнутрь, проникнуть туда, где ждут, оказаться там, именно там, только там, а не где-нибудь, непременно там, куда звали, и увидеть нечто – но это потом, главное – поначалу войти,
дразнящих, манящих, призывающих не медлить, приказывающих оставить все, что мешало, снаружи – и незамедлительно войти в свой карнавальный, астральный, пестро размалеванный, в гроздьях матовых фонарей, в длинных, вьющихся, спутанных, провисающих, реющих нитях разноцветных, мигающих, ломких, напряженно пульсирующих, беспокойных огней, прорастающий вздувшейся крышей, всем громадным шатром, всем раздавшимся, тестообразным, набухающим куполом – прямо в темное небо, в ледяную ночную купель, в неизвестность, в разъятость, в томящий, пьянящий простор, непонятно откуда здесь взявшийся, то ли ярмарочный, то ли жилой, то ли зрелищный, то ли киношный —
(где-то рядом, но там, в стороне, промелькнул Федерико Феллини, в черной шляпе с большими полями, в шелестящем широком плаще, с белым, вьющимся по ветру шарфом на торчащей из ворота шее, с темнокрасной гвоздикой в петлице, с алой розой в крылатой руке, мимоходом кивнул, улыбнулся, чуть сощурившись, поднял глаза на того, кто ему поклонился, посмотрел, поклонился и сам, – ну а с ними Джульетта Мазина, вся в печальном сиянии лунном, с серебристой, звучащей трубою, поднесенной к безмолвным губам, улыбнулась устало, взмахнула узкой, тающей, белой рукою – и созвездья мерцающим шлейфом потянулись в пространство за ней) —
то ли сказочный, то ли взаправдашний, то ли будущий балаган, —
всегда по-новому, непременно по-иному, чем прежде, поворачивающих перед втянутым в магическое действо, изумленным и заинтригованным, покорно глядящим в невзрачное стеклышко человеком – свой призрачный калейдоскоп,
в котором из разрозненных, поначалу раздражающих юркой пестротой и явной бестолковщиной, мелко дробящихся элементов, из отдельных, различного цвета и формы, никогда не повторяющихся, принципиально не дублирующих друг друга, подчеркнуто автономных, даже больше – демонстративно независимых, со своей собственной, хоть и маленькой, но гордыней, самим своим видом показывающих, что каждый из них – сам по себе, только так и не иначе, снующих взад и вперед, мигрирующих, рвущихся куда подальше, лишь бы поскорее дать деру из родных палестин, с нелепым пылом и завидным упорством перемещающихся в любом направлении, по любым, даже невероятным, траекториям, расползающихся вкривь и вкось, распространяющихся везде и всюду, как некие новые, свежеиспеченные, а потому и неизвестные науке, но вездесущие и наверняка опасные вирусы, проникающих во все еще не заполненные ими щели, зазоры, просветы, углы и пустоты, куда еще можно успеть добраться, чтобы захватить свободную территорию, чтобы занять свою нишу, чтобы, как им, вполне возможно, сдается, даже обрести, дуриком отхватить, а то и приступом, с бою, взять, но лучше, привычнее, проще – обманом заполучить свое теплое место под солнцем, размножающихся стремительно и неудержимо, как, отчасти дегенеративные, отчасти быдловатые, отчасти прохиндеистые, но живые, живучие, норовящие выжить во что бы то ни стало и урвать наконец свое, с ходу приспосабливающиеся к любым условиям существования, будь там ад кромешный или рай земной, только бы зацепиться там, оглядеться, освоиться, покумекать и сразу же, без промедления, без проволочки, потому что время дорого, развить свою бурную деятельность, проявить характер, показать, на что они способны, с ходу наверстать упущенное, взять реванш за прошлое и захапать все, что плохо лежит, присвоить, превратить в собственность, поскольку почти все лежит, как известно, удручающе плохо и вообще без всякого присмотра, и такое положение вещей сулит небывалые возможности для резкого улучшения личного своего положения и местонахождения во всеобщем хаосе, – предприимчивые и, конечно же, эгоистичные, беспринципные, с цепкой хваткой и развитым нюхом, нагловатые, трусоватые, непрерывно блефующие, обозленные и продажные, заигравшиеся и зарвавшиеся, однова живущие клетки, в оголтелом рвении своем уже перебарщивающих с методами, приемами и темпами в осуществлении долго лелеемой своей, смахивающей на общеамериканскую, вульгарно воспринятую, но быстренько перекроенную на собственный лад, золотым блеском слепящей и все без остатка себе подчиняющей, всепожирающей мечты, бестактно разрушающих все планы, запросто смешивающих все варианты, нарочно путающих все карты, с амбициями маленьких наполеончиков посягающих на всю полноту обзора и хотя бы относительное равновесие в нем, пренебрегающих чувством меры и прочими разумными понятиями, прытких, утративших контроль над собой и своими действиями, вообразивших, что все им дозволено, все сойдет, все обойдется, возомнивших о себе слишком уж многое, плодящих себе подобных, мимикрирующих, трансформирующихся, осатанелых и одержимых, зацикленных на своих безумных, но кажущихся им донельзя практическими, захватнических по сути идеях, увязших в противоречиях, погрязших в дрожжевом, самогонном брожении, капризных и самолюбивых кусочков – непостижимым образом складываются вдруг, как по мановению волшебной палочки, собираются воедино – и буквально вспыхивают чередою сменяющихся видений –
обвораживающие зрение, а с ним и сознание, сулящие пускай еще неясные, но уже притягательные возможности, – самые фантастические узоры, веющие тысячью и одной ночью, Шехеразадой, Семирамидой, всеми этими не забытыми, гипнотическими, колдовскими, незаметно и плавно переходящими, исподволь перетекающими, как ленивой дугой изогнувшаяся, никуда не спешащая струйка воды, из мраморного фонтана в узкогорлый кувшин, из кувшина в точеный кубок, из кубка в фарфоровую чашку, переливающимися одна в другую, многодонными и многослойными, многодумными и многозначительными, со своими паролями, отзывами, хитроумными шифрами, с ненавязчивой, стойкой, подспудной, исчезающей незаметно и ловко, скрытной, прячущейся подолгу где-то там, в глубине, внутри залегающих рудными, золотоносными, плотно сжатыми и надежно упрятанными – от пытливых глаз – под землей, извилистыми, расширяющимися пластами таинственно-подлинных, оккультных, сакральных смыслов – и порой вдруг выглядывающей изнутри, ненадолго, чтоб кто-то случайно заметил и опять потерял ее след, выходящей наружу аметистовой жилой в слежавшихся горных породах, почти недоступной и все же всегда ощутимой, непрерывной, столь чутко улавливаемой, постигаемой лишь подсознанием, подоплекой чего-то существенного – но чего? – может, этих воздушных сплетений почему-то не меркнущих слов, может, связей всеобщих всего и со всем, что живет, ну а может, и это скорее всего, виртуозно сплетенной интриги, —полными неизъяснимых, ненашенских чар и сладких, как халва или шербет, истонченных и мягких, как парящая на сквознячке шелковая нить, невесомых и жарких, как женское дыхание, грез, уклончивых недомолвок, уколов игл, позабытых в шитье прозрачных намеков, глядящих из мрака зеркал, густых, как смола, ароматов, загадок, заклятий, событий, стихов, изощренных повторов, мелодий, запретных плодов, сплошных алхимических символов, сквозных синкопических ритмов, чудес, приключений, мечтаний – о чем же? – не все ли равно, любовного пыла, томленья, из вечера поданных знаков, свиданий, сомнений и страхов, красот, откровений и тайн,
изумительно гибкими, длинными, прихотливыми, страстными сказками – или, может быть, нашими снами, —
лунными садами с неумолкающими цикадами, которых так много в Тавриде и у нас в Киммерии, на заросших полынью развалинах мусульманского давнего рая, на руинах одной империи и на обломках другой, с цикадами, которых утонченные китайцы меж пятой и шестой луной помещали, бывало, в золоченые клетки, чтобы на досуге спокойно наслаждаться их зубчатым, звенящим, стрекочущим пением,
оазисами в пустынях, с их тремя гордыми пальмами, неустанно и вечно машущими посреди беспредельных песков и сухого, зернистого зноя перистыми своими опахалами, с анчаром, древом яда, которым воины напитывают метко разящие стрелы, – подумать только, целым деревом, на котором, как на аптечной склянке, можно начертать крупными, предостерегающими буквами жуткую надпись: «яд»,
караванными тропами среди барханов, где слушают неторопливо струящиеся токи и аскетически сдержанные отзвуки темноликого, густо-морщинистого, отрешенно-седого суфийского времени замершие, как завороженные, вытаращившие круглые, напряженно-блестящие, беззащитные, нежные глазки и высунувшие, конечно же, от усердия и повышенного, удесятеренного внимания (ну прямо как первоклашки на занятиях в провинциальной, окраинной, красно-кирпичной школе, представляющейся им несомненным храмом наук и привычной, давно обжитою обителью еще каких-то, особенных, дополнительных, а может, и самых важных, существующих параллельно, независимо от уроков, пока еще только чуемых, с волнением ожидаемых, но в будущем, нет, уже вскоре, буквально завтра, сегодня, готовых сойти к ним буйной, неудержимой лавиной откуда-то сверху, с неба, откуда-то снизу и сбоку, из толкотни коридорной, из перепалки дворовой, из уличных игр и сборищ, жизненно-верных, взвешенно-точных, необычайных знаний, или, что куда ближе ко всей этой экзотической географии, – как прилежные, покорно-послушные, наизусть затверживающие суры Корана, круглоголовые, медовоглазые, скуластые ученики в тихом, просторном, чисто убранном, гулком, кое-где наспех пронизанном залетающими иногда в небольшие, глубоко прорезанные в толще белых стен, высоко расположенные над уровнем пола окна с цветными стеклами, наискось падающими и тут же исчезающими солнечными лучами, здании медресе), узкие, влажно-розовые, быстро трепещущие язычки, – будто бы всем знакомые, виданные не единожды, а получше присмотришься – вроде и непонятные, и не совсем земные, в общем-то удивительные – чьи же они? – создания – серые, бурые, дымчатые, желтовато-зеленые ящерицы, упирающиеся в зыбкую почву всеми четырьмя широко раскинутыми и словно лениво-расслабленными, но, при необходимости, при первом признаке опасности, как по тревоге, мгновенно напрягающимися, готовыми к действию, очень цепкими, даже ухватистыми, проворно семенящими в распластанном, приземленном, вихляющем, петлистом беге, надежными и выносливыми лапками, а еще, в придачу к этим привычным точкам опоры, и вытянутым от защищенного жестким панцирем хребта, заостренным, как веретено, и резко сужающимся к самому кончику, пружинистым, эластичным, хочется сказать – имеющим некоторое отношение к музыке, и действительно, именно музыкальным, будто бы дирижирующим улавливаемой в неведомых нам, но им-то давно известных измерениях и пространствах, пробивающейся из немыслимых глубин, долетающей с непостижных уму высот, сквозь любые преграды, вот сюда, к ним, извечной мелодией бытия – нет, все-таки сплетенной из множества мелодий, всеобщей, извечной музыкой сущего, – покачивающимся в такт этим космическим ритмам, вибрирующим, импульсивным, антеннообразным хвостом, по которому, от кончика к основанию, а потом и вдоль по хребту, и дальше, к приподнятой, маленькой головке, высунувшейся, кажется, как на старинной гравюре, в случайно обнаруженную прореху в плотной небесной тверди, за край этой не столь уж прочной оболочки, и глядящей изумленно и ошарашенно куда-то туда, прямо в разверстую, умопомрачительную бездну, накатывающимися с разной амплитудой их колебаний волнами проходят принимаемые извне сигналы,
реальными или гипотетическими – кому уж как представляется это, кто уж как привык судить об этом, на свой, разумеется, салтык, – но, без сомнения, огромными, впечатляющими кусками, с размахом выкроенными фрагментами коренной, видавшей виды, материковой суши, – суши, где действительно сухо, как в сушилке, жарко, как в печке, пусто, как на еще не заполненном строками листе изжелта-серой, старой, завалявшейся под столом бумаги, за неимением другой найденной и пущенной в ход, – суши, Великой Суши, где замирают и пребывают в смятении чьи-нибудь души, где голоса вдруг становятся тише и глуше, где в распоясавшейся, безобразной, самонадеянной пустоте, сухорукой и колченогой, но сжимающей бедное сердце, то в жар, то в холод бросающей, геометрически четкой, с плоскостями, углами, овалами, концентрическими окружностями, еле видимыми пунктирами птичьих мечущихся следов, – нет, посреди мировой пустоты, не иначе! – насторожены, вблизи и вдали, чьи-то чуткие уши, где шуршат в потемках коварные змеи и прочие наземные твари, называемые в просторечии, обобщенно, скопом, гадами ползучими, где колючим растениям надоело отбрасывать в сторону свою малопригодную для чьего-нибудь отдыха, невеселую, квелую, невесомую тень,пересохшими колодцами, – нет в них воды, нет, и не ищите напрасно – сухость и пустота нынче живут в них,