Тадзимас
Шрифт:
заунывными песнопениями – как разматываемый клубок, нить из которого тянется прямо в марево и пропадает в нем, или точно вращение скрипучих колес кочевой одинокой повозки, или словно янтарные четки, век за веком перебираемые в чьих-то скрюченных пальцах, напоминающих буквы многих восточных алфавитов, да и вообще указующих из своей отдаленной от всех, полупризрачной, полуреальной страны созерцающих, ведающих и поющих – на крюкастые, зигзагообразные, скругленные, переплетающиеся, иногда будто нарезанные какими-то волшебными ножницами прямо из лунного диска, иногда похожие на движение создающих сменяющиеся, соскальзывающие с подсвеченного экрана, гротесковые, шаржированные образы, шарнирных, бескостных рук актера в театре теней, все эти, все, и старинные, и теперешние, и грядущие, вездесущие агарянские письмена, песнопениями – проницаниями,
набегами бедуинов, столь картинно возникающих в синих своих одеждах на желтовато-оранжевом, посверкивающем кристалликами кварца, равномерно распределившем в анфиладной перспективе все основные тона и оттенки цветов, навсегда, может померещиться, соединившем в себе, слившем весеннее равноденствие с осенним, чтобы продолжительность дня и ночи были одинаковы,
оголтелыми скачками в непроглядной ночной темноте, потому что пора, потому что в движении – жизнь, и никто не догонит, и хватятся поздно, по счастью, и успеем уйти от беды, от погони, а там рассветет, и поднимется день, и рассеются тучи, и развеется все, что мешало спокойно дышать,
неизбежными битвами с горячащими вороных коней арабами, невообразимой, отчаянной кипенью, расширяющейся от центра, от невидимой точки, от места столкновения, расползающимися, всхрапывающими, всхлипывающими, вскрикивающими, стонущими, кличущими, живыми, множащимися кругами, разбухающей, жуткой, кровавой, разгулявшейся мешаниной человеческих тел во всех возможных положениях, взлетающих, как на качелях, кружащихся, словно на карусели, рвущихся только вперед, отшатывающихся назад, наклоняющихся к земле, кренящихся в развевающихся плащах, точно тонущие корабли, падающих наземь, как подбитые в лет, большие, растрепанные птицы, волочащих изорванные знамена, будто израненные крылья, невозможностью вырваться из бурления, затянувшего всех и вся в клокочущую воронку, из нагнетания диких страстей, из все растущей, увеличивающейся, поднимающейся все вверх и вверх, хотя куда уж дальше, казалось бы, из гипертрофированной, в геометрической прогрессии возрастающей, всеобщей одержимости сражением, со сверкающими на полуприкрытом сумбурными, рваными, неравномерно, косматыми взрывами, вздымающимися облаками поднятой пыли, раскаленном полдневном солнце, выкаченными из-под слезящихся век, разбухшими, вздувшимися белками темных миндалевидных глаз, оскаленными, уже не поймешь, чьими, лошадиными ли, человеческими ли, хищно выпяченными ли, плотно сжатыми ли зубами, слепящими, прицельно поднятыми, с маху разящими, изогнутыми молниями ощущаемыми, взлетающими и опускающимися, опускающимися и взлетающими, вовлеченными в нарастающий темп этого повального безумия, в нагнетание бреда, в столкновение двух полярных сил, сошедшихся лицом к лицу, высекших этот буйный огонь, этот всепожирающий пламень, в языческом упоении происходящим пляшущими над головами, отточенными клинками, небывалым сумбуром и отчаянным натиском, дерзким вызовом гибели, с бросившейся в голову, обжигающей мозг и глаза, хмельной, клокочущей кровью, призывно звенящей в висках, жаждущей вражеской крови, порождающей новую кровь, открывающей мистическим узким ключом хлещущую в помутневший песок, исполинскую кровь, с тем обретаемым вдруг в гипнотическом единении, в четком делении на чужих и своих, в безоговорочном подчинении кровожадному богу войны, редкостным общим бесстрашием, что вывозит, за волосы вытаскивает из адской круговерти, с отрезвлением, наступающим постепенно, с осознанием происшедшего, запоздалым и грустным, с новой верой в удачу свою и спасение на небесах,
валкой поступью невозмутимых верблюдов, переносящих на своих чуть покачивающихся в такт монотонным шагам, натруженных, но выносливых, крепких горбах, неизвестно куда и зачем, так, на зов новизны впереди, племена и народы,
черным камнем Каабы с его магнетическим притяжением для умов и сердец на просторах азийских и прочих, Меккой с ее мечетями, средоточием силы Востока,
паломничеством в белых одеждах, дервишеством в лохмотьях, дорожными посохами, постами, празднествами и пиршествами,
Дамаском, надевающим вечерами, с неохотой, лишь по привычке, надоевшую маску созерцания и смирения,
Тигром и Евфратом с тростниковыми лодками, с глинистыми берегами, всем тем памятным и доселе и живущим в крови Междуречьем, той прародиной русов, сынов леопарда, откуда когда-то они разбрелись по земле – и куда, в частности, на реку Тигр, называвшуюся ранее Ху, как и один из богов, о чем говорит ведическая традиция, по сохранившемуся в русском языке древнейшему фаллическому обычаю, который, надо полагать, останется и в отдаленнейшем будущем, покуда жив сам язык, посылают потомки сынов леопарда с превеликой охотой всех, без особого разбора, – таковы и прапамять, и сила привычки, и врожденное уважение к предкам: а иди-ка ты, братец, туда – уж они там с тобой разберутся,
Гаруном аль-Рашидом, переодетым, вышедшим к людям, никем не узнанным, одиноко бредущим в шумной толпе, и вообще многим, если не всем, подлинным, подолгу, иногда и веками, не замечаемым почему-то людьми,
Багдадом – с именем – кто его знает? – идущим, быть может, от выражения «Бог даст», или «Бог дал», Богом даденным, как и Феодосия, Богом дарованным городом, где с минаретов, как бы гладко обструганных и высоченных, как воткнутые в раскаленную почву копья воинов-великанов, или, вполне вероятно, что и джиннов, ибо сказка и явь здесь давно уж слились воедино, перекликаются гортанными голосами неустанно славящие Аллаха, неугомонные, словно коктебельские петухи, возвещающие за окном, по соседству, о приближении солнечного своего Божества, забравшиеся так высоко, чтобы ближе быть к небесам, то и дело, как по часам, заводящие одержимо и громко, чтобы всем было слышно, свою хвалебную песнь, устроившиеся там, наверху, как певчие птицы на ветках или в неразличимых с земли, скрытых от глаз гнездах, уже не мыслящие себя вне нахождения в поднебесном просторе, не представляющие жизни своей без этой головокружительной, столь властно притягивающей, призывающей их к себе высоты, не просто желанные гости в заоблачье, но, скорее, давнишние жители осиянного поднебесья, вдохновенные муэдзины,
чернью и серебром прохладной, тихо струящейся полночной воды, грустными вздохами запертых в полностью укомплектованных гаремах суровых властителей, изолированных от внешнего мира с его соблазнами и новостями, собранных отовсюду, куда только простиралась длинная и хваткая рука
Востока, со всего света, по узаконенной прихоти, как для диковинной коллекции, или даже впрок, чтобы потом, при надобности, далеко не искать, светловолосых и яснооких красавиц в чадрах и шальварах,тончайшими запахами ароматических масел и благовонных курений, притираний, древесных смол, розовых лепестков, разлетающихся с тихо веющим ветерком по дремотным окрестным садам, незаметно и плавно, бесшумно, покорно упадающих вниз, осыпающихся на утрамбованные дорожки и лежащих на них многоцветными, легкими, разрастающимися созвездиями, или, может быть, россыпями не таящихся от людей незабвенных воспоминаний, доставаемых с густо встающих, колючих кустов, собираемых с муками, с болью, с исколотыми о защитные, ранящие шипы окровавленными руками, – но скажите мне, разве без боли возможны красота и любовь на земле,
кальянным, сквозь воду прошедшим, охлажденным, очищенным, пряным дымком, шаткими, зыблющимися волокнами, синеватыми струйками, невесомыми кольцами, то густеющими, нарастающими, то редеющими, растворяющимися слоями прихотливо и медленно стелющимся в затененных, пустынных покоях, в тишине, в отрешенности от мирской суеты,
конопляными дикорастущими зарослями, по степям, по холмам растянувшимися на безлюдье, их стеблями в зябкой росе, и с поспешностью собранными, целыми пригоршнями нетерпеливо швыряемыми на раскаленные сковороды, семенами, чтобы, как степняки в старину, раздувая дрожащие ноздри, жадно вдыхать их наркотический пар,
опийными маками, с их упругими, умело надрезанными остро отточенными фасками особых ножей, выпустившими клейкие капли мутно-белесого, терпкодурманного молочка, покорно кивающими из полудремоты постепенно ссыхающимися, старческими головками,
серными банями, после посещения которых исчезает куда-то волосяной покров на теле, ритуальными омовениями, девическими купаниями, полноводными водоемами,
целебными бальзамами, полезными для здоровья, чудодейственными мазями, носорожьим, добытым в Африке, чрезвычайно ценимым рогом – и редчайшим, таинственным, легендарным корнем мандрагоры, драгоценным женьшенем из дальневосточных лесов, из Китая, почитаемым исстари, странным растением с разветвленным, изогнутым корнем, очертаниями своими слишком напоминающим человеческую фигуру, и высокогорным, памирским, до сих пор задающим загадки, вязким, черно-коричневым, плотным смолистым веществом с многоверстных вершин и с трудом достигаемых скал – мумием, в самом деле универсальным, от любых недугов, спасительным средством, воспетым еще Авиценной,
всевозможными, на все случаи жизни, снадобьями, большей частью нам неизвестными, названия которых, подобно отшлифованным водой камешкам, перекатывающимся по дну быстротекущих рек, так и катятся, так и движутся в руслах арабской, фарсийской и прочих речей, для нас же – словно какой-то одной, обобщенно-восточной, пленительной речи,
ну и, само собой, вкусовыми, приятными всем ощущениями —
кофе «Арабика», прежде всего, и другими сортами кофе, этими темно-коричневыми, с матовым, сдержанным и все же чуть-чуть глянцевитым, но не вульгарным, а мягким, неброским блеском, растительно-коричневыми, естественно-коричневыми, хочется сказать – карими, как женские глаза, как великое множество этих глаз, молча глядящих, вопрошающих, ждущих, – но нет, они другого все-таки цвета, как бы с подголоском коричневого, с каким-то недосказанным тоном, и отсюда их загадочность, – зернами, приятными на ощупь, вначале безотказно действующими на обоняние, возбуждающими его, а потом, будучи превращенными в напиток, бодрящий, крепкий, вкуснейший, в напиток, выпиваемый маленькими глотками, в тот напиток, пьют который не лихорадочно его глотая, торопясь, обжигаясь, а неспешно, смакуя, вкушая его, – за беседой ли, в одиночестве ли, – потому что вот так и надо, – и везде он уместен, и всегда он приятен, и до чего ж он хорош, – дарящими нам энергию, жизненную, столь нужную, – просто так, чтоб хватило на всех, потому что ее в них с избытком,
чаем, – ну конечно же, чаем, – индийским, цейлонским, китайским, турецким, – каким там еще? – не только ведь тем, со слоном, из недавних времен, – а может, из давних, – поди разберись в них, – из жизни, когда он спасеньем казался в скитаньях моих, подмогою в бедах, – тогда я души в нем не чаял, – не только ведь этим, что нынче стоит на столе, пусть он и получше, – я все понимаю, – и все же тоскую о том, погрубее, попроще, – лишь в нем осталось былое и привкус его горьковатый, – мы выжили с ним – и его мы теперь величаем, а годы идут чередою – с трудами да чаем, – черным байховым, больше для нас привычным, более нам подходящим, потому что привычка – вторая натура, так у нас говорят, и зеленым, с кислинкой, со своей, так сказать, изюминкой, приходящим на помощь нам летом, в жару, – только жаль, вспоминаем о нем не всегда, а лишь изредка, – надо бы чаще, терпким, вяжущим, даже таким, от которого челюсти сводит, – но и нежным, помягче, полегче, чтобы помнить его аромат, мелким и крупнолистным, бархатистым, гранулированным, любым, – все чаи хороши, – собранным – каждый листочек – только вручную, хранящим солнечное сиянье, Дух Востока и взгляд – сразу на все четыре стороны света, – сразу Путь увидавший в мире, свой осознавший Дом, свежим – да, только свежим, категорично свежим, ультимативно свежим – и никаким иным, свежим – значит, с блаженством дружным, причастным к тайнам – тем, приоткрытым все же, чтобы тянуться к ним, – заваренным – лишь умело, с подлинною любовью, залитым бьющим горячим ключом кипятком, лучше всего – вскипяченной родниковой водой, чаем, настоявшимся в фаянсовом чайнике, удобном, не большом и не маленьком, а таком, какой всегда чувствуешь не как вещь, а как живое существо, чувствуешь – и понимаешь: вот он, именно этот, а не другой какой-нибудь, твой, и надолго, – с ним тебе дни коротать, и привыкай к тому, что он-то и есть твой друг, – чаем, разлитым в широкие тонкостенные чашки, если гость навестит случайный – и беседуешь с ним вдвоем, но чаще – налитым только в одну твою старую чашку, спасительным в небывалом затворничестве твоем, душистым, дымящимся, смуглым, золотистым, божественным, дивным, продлевающим годы земные, спутником в грустной судьбе, полным силы, дающим силу, солнечное сиянье в твои вливающим жилы, – то-то светло тебе! – пьешь его, пробуждаясь, радуясь, наслаждаясь, двигаясь, улыбаясь, пьешь – и хочется жить,