Так говорил Заратустра
Шрифт:
Да! Смотреть вниз на себя самого и на звезды свои: только это зову я вершиной, только это еще и остается моей последней вершиной!».
Так говорил себе Заратустра, поднимаясь в горы и утешая сердце свое такими речами: ибо сокрушалось оно, как никогда прежде. И когда он взошел на вершину хребта, новое море открылось ему: он остановился и долго хранил молчание. Здесь, на высоте, ночь была холодной и ясной, а небо усеяно звездами.
«Я знаю жребий свой, — сказал он, наконец, с грустью. — Ну что ж! Я готов.
О этот черный траур моря подо мной! О это черное ночное недовольство! О судьба и море! К вам должен я ныне спуститься!
Я стою перед самой высокой горой моей и самое долгое странствие предстоит мне: потому и надо мне спуститься глубже, чем когда-либо:
— глубже, чем когда-либо, должен я погрузиться в страдание, в самый темный поток его! Так хочет судьба моя: ну что ж! Я готов.
Откуда произошли высочайшие горы? — когда-то спрашивал я. — И вот — постиг я, что они происходят из моря.
Свидетельство тому записано на утесах и скалах. Из самых глубин должно все высочайшее взойти на высоту свою.»
Так говорил Заратустра, стоя на вершине горы, где царил холод; но когда подошел он к морю и встал одиноко среди утесов, тогда овладели им усталость и еще большая тоска, чем прежде.
«Все еще спит, — сказал он, — спит и море. Отчужденно и сонно взирает на меня око его.
Но я чувствую теплое дыхание его и знаю: оно грезит, беспокойно ворочаясь на жестком ложе из рифов.
Внемли! Как стонет оно от мучительных воспоминаний! Или же от зловещих предчувствий?
О, я разделяю печаль твою, темное чудовище,и, переживая за тебя, гневаюсь на себя.
О, почему не хватает силы руке моей! Поистине, избавил бы я тебя от тяжелых грез твоих!»
И проговорив это, Заратустра печально и горько рассмеялся над самим собой. «Как! Заратустра! — сказал он. — Ты и морю собираешься петь песнь утешения?
О ты, любвеобильный глупец, опьяненный блаженством доверия! Но ты всегда был таким: с неизменной доверчивостью подходил ты ко всему ужасному.
Всех чудовищ хотелось тебе приласкать. Теплое дыхание, немного мягкой шерсти на лапах — и ты уже готов с любовью поманить его к себе.
Любовь — вот опасность одинокого, любовь ко всему, если только оно — живое! Поистине, достойны смеха моя глупость и скромность в любви!»
Так говорил Заратустра и вновь рассмеялся; но тут вспомнил он о своих покинутых друзьях и, как если бы в мыслях своих провинился он перед ними, разгневался на себя за мысли свои. И сразу же разрыдался смеявшийся: от гнева и тоски горько рыдал Заратустра.
О видении и загадке
Когда среди матросов распространился слух, что на корабле находится Заратустра, — ибо одновременно с ним прибыл на корабль еще кто-то с блаженных островов, — всеми овладели великое любопытство и ожидание. Но Заратустра молчал первые два дня, был холоден и глух от печали и не отвечал ни на взгляды, ни на вопросы. К вечеру же второго дня пробудился слух его, хотя он все еще молчал по-прежнему; а на этом корабле, который прибыл издалека и собирался плыть
еще дальше, можно было услышать о многих чудесах и опасностях. Заратустра же был другом всем, кто совершает далекие путешествия и не может жить без риска. И вот, пока прислушивался он к разговорам, разрешились узы языка его и сломался лед, что лежал на сердце, и он стал говорить так:«Вам, дерзким искателям, искушающим ужасы моря под обманчивыми парусами,
— вам, чьи души, влекомые звуками флейт, стремятся изведать все коварные бездны,
— ибо вы не хотите трусливой рукой нащупывать нить; и там, где можете вы угадать, вы ненавидите делать выводы,
— вам одним расскажу я загадку, которую видел я, — видение одинокого.
Мрачный и угрюмый, проходил я недавно в мертвенно-бледных сумерках. Уже не одно солнце закатилось для меня.
Тропинка, упрямо взбиравшаяся меж камней, недовольная, одинокая, — ни травы, ни кустарника вблизи ее, — горная тропинка хрустела под упорством ноги моей.
Безмолвно ступая среди насмешливого шуршания мелких камней, стирая в прах каждый, о который спотыкалась нога моя, я с усилием взбирался вверх.
Вверх — вопреки духу, увлекавшему меня вниз, в бездну, вопреки Духу Тяжести — демону и заклятому врагу моему.
Вверх — хотя на мне сидел он, полукрот, полукарлик; хромой, он и меня пытался сделать хромым; он вливал мне свинец через уши в мозг мой — и мысли делались, словно капли свинца.
„О Заратустра, — насмешливо нашептывал он. — О камень мудрости! Высоко ты подбросил себя, но каждый брошенный камень должен упасть!
О Заратустра, камень мудрости, выпущенный из пращи, ты — сокрушитель звезд! Как высоко ты бросил себя, но каждый брошенный камень должен упасть!
Приговоренный к самому себе и к самопобиению камнями: о Заратустра, высоко подбросил ты камень, но упадет он на тебя!“
И тут карлик надолго умолк; но молчание его давило на меня, и поистине, вдвоем бываешь иногда более одинок, чем наедине с собой!
Я все взбирался вверх, я грезил и думал; но все подавляло меня. Я походил на больного, утомленного тяжелыми муками, которого — чуть заснет он — будит еще более тяжкий кошмар.
Но есть во мне нечто, что называю я мужеством: оно всегда убивало во мне уныние. Это мужество заставило меня остановиться и сказать: „Карлик! Или ты! Или я!“.
Мужество — наилучший убийца, мужество, которое нападает: ибо в каждом нападении звучит торжествующая музыка.
Человек же — самый мужественный зверь: благодаря этому он и победил всех прочих. Торжествующей бравадой преодолел он всякую скорбь; а человеческая скорбь — самая глубокая.
Мужество смертельно и для головокружения над бездной: человек же — всегда на краю бездны! Разве „видеть“ не означает „видеть бездны“?
Мужество — наилучший убийца: оно убивает и сострадание. Сострадание же — глубочайшая бездна: ибо сколь глубоко проникает взгляд человека в жизнь, столь же глубоко проникает он и в сострадание.
Мужество — наилучший убийца, мужество, которое нападает: и саму смерть убивает оно, ибо спрашивает: „Так это была жизнь? Ну что ж! Еще раз!“.