Так говорил Заратустра
Шрифт:
Искусанный ядовитыми мухами и источенный, подобно камню, бесчисленными каплями злобы, сидел я среди них и убеждал себя: «Не виновно все ничтожное в ничтожестве своем!»
Особенно ядовитыми из всех мух находил я тех, что зовут себя «добрыми»: они жалят, не сознавая вины своей, они лгут, не сознавая ее, — как могли бы они быть ко мне справедливы!
Кто живет среди добрых, того сострадание учит лгать. Сострадание делает воздух затхлым для всех свободных душ. Глупость добрых — бездонна.
Скрывать себя
— знал, видел и даже носом чуял, что не только достаточно, но даже слишком много духа досталось ему!
Эти их надутые мудрецы, но не надутыми, а мудрыми называл я их: так научился я проглатывать слова. Эти их могильщики — я же называл их исследователями и испытателями: так научился я подменять слова.
Сами себе выкапывают болезни эти гробокопатели. Губительные испарения дремлют под старым мусором. Не надо тревожить болото. Лучше жить в горах.
Блаженной грудью вдыхаю я снова свободу гор! Наконец-то избавлен нос мой от запаха человеческого существования!
Свежий воздух, как пенистое вино, щекочет мне ноздри, и она чихает, душа моя, чихает и радостно восклицает: «На здоровье!».
Так говорил Заратустра.
О трояком зле
Во сне, в последнем утреннем сне своем стоял я на высокой скале, по ту сторону мира, держал весы и взвешивал мир.
О, слишком рано приблизилась ко мне утренняя заря — пылкая и ревнивая, — она разбудила меня! Всегда ревнива она к моим знойным утренним снам.
Измеримым для того, у кого есть время; весомым для того, кто знает, как взвешивать; досягаемым для сильных крыльев; угадываемым для божественных отгадчиков — таким предстал мне во сне этот мир.
Сон мой, отважный мореход, полукорабль, полушквал, безмолвный, как мотылек, нетерпеливый, как сокол: откуда взялись у него сегодня и время, и терпение, чтобы взвешивать мир!
Не иначе, как тайно внушила ему это мудрость моя, — бодрая, насмешливая, дневная мудрость моя, смеющаяся над всеми бесконечными мирами! Ибо говорит она: «Где есть сила, там господствует и число, ибо у него больше силы».
С какой уверенностью взирал сон мой на этот конечный мир — без любопытства, без сожаления, без страха, без мольбы;
— словно наливное яблоко просилось в руку мою, спелое и золотистое, с нежной прохладной бархатистой кожицей — таким мне представился мир:
— словно кивало мне дерево с раскидистыми ветвями, сильное волей, согнутое для опоры и отдохновения ногам усталых путников: таким мне предстал со скалы этот мир;
— словно нежные руки несли мне навстречу ларец, открытый для восторгов стыдливых почтительных глаз — таким этот мир мне явился сегодня;
— не столько загадкой, чтобы отпугнуть человеческую любовь; не столько разгадкой, чтобы усыпить человеческую
мудрость, — человечески добрым явился сегодня мне мир, о котором так много злословят!Как благодарен я этому сну за то, что сегодня на рассвете взвесил я мир! Человечески добрым пришел ко мне сон, утешитель сердец!
И днем поступлю я, подобно ему, и научусь у него всему лучшему: теперь хочу я возложить на весы из всех зол три самые худшие и по-человечески верно взвесить их.
Кто учил благословлять, тот учил и проклинать: какие же в мире есть три наиболее проклятые вещи? Их я хочу положить на весы.
Сладострастие, властолюбие, себялюбие — это троякое зло до сих пор проклинали усерднее всего и более всего на него клеветали; и вот это зло хочу я сегодня по-человечески тщательно взвесить.
Ну что ж! Здесь скала моя, там — море: оно подкатывается к ногам моим, косматое, ластится, — верное, старое чудище, стоглавый пес, любимый мной.
Ну что ж! Здесь хочу держать я весы, над бушующим морем, и выбираю свидетеля, чтобы смотрел он, — выбираю тебя, любимое мое одинокое дерево, широко раскинувшее ветви свои, источающее благоухание!
По какому мосту идет нынешнее к грядущему? По чьему принуждению высокое клонится к низкому? И что велит высшему расти все выше и выше?
Теперь весы в равновесии и неподвижны: три тяжких вопроса бросил я на одну чашу весов, три тяжких ответа несет другая.
Сладострастие: острый шип и позорный столб для всех, кто носит власяницу и презирает тело; обреченное проклятью как «мирское» у всех, мечтающих о мире ином, ибо презирает оно и одурачивает всех учителей лжи.
Сладострастие: медленный огонь для толпы, на котором сгорает она; для всех зловонных лохмотьев и червивых деревьев — раскаленная, пылающая печь.
Сладострастие: невинно и свободно оно для свободных сердец, сад счастья на земле, праздничное изобилие и дар будущего от избытка его.
Сладострастие: это сладкий яд лишь для увядших, для тех же, у кого воля льва, это великое сердечное подкрепление, вино из всех вин, благоговейно сбереженное.
Сладострастие: это величайшее блаженство, символ высшего счастья и высшей надежды. Ибо многому дано было обетование брака и даже большего, нежели брак:
— многому, что еще более чуждо друг другу, чем мужчина женщине: а кто постиг до конца, насколько чужды друг другу мужчина и женщина?
Сладострастие: однако надо мне оградить мысли и речи мои, чтобы не ворвались в сады мои свиньи и исступленные!
Властолюбие: огненный бич для самых суровых из всех жестокосердных; ужасная пытка, уготованная самому жестокому, мрачное пламя костров, на которых сжигают живьем.
Властолюбие: это злая узда, наложенная на самые тщеславные народы; оно издевается над всякой сомнительной добродетелью, оно скачет верхом на всяком коне и на всякой гордыне.
Властолюбие: землетрясение, разрушающее все дряхлое и полое; разъяренный, грохочущий, наказующий, разрушитель гробов окрашенных; сверкающий вопросительный знак рядом с преждевременными ответами.