Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Так называемая личная жизнь
Шрифт:

И вот он снова сидел за этим бюро, благословляя тот день и час, когда сделал это, сидел и слушал, как она чиркает спичкой, зажигая газ, как пускает стучащую о дно ванны воду, как щелкает в передней замками его чемодана, доставая белье, как легко, чуть слышно - но все-таки слышно, ходит из ванной в переднюю и обратно.

"Хочу, чтобы она была счастлива, - думал он, слушая ее шаги.
– Хочу, чтоб она была со мной и была счастлива. Другое дело, может ли это быть? Будет ли она счастлива со мной?"

Он хотел, но не мог подавить в себе неприятную, оскорбительно-тяжелую мысль о своем возрасте, о тех семнадцати годах, которые разделяли их. Ему не хотелось об

этом думать, но эта мысль все равно жила в нем, и выгнать ее было некуда. С Ксенией их тоже разделяло не так уж мало - десять лет. По они были несчастливы с ней не поэтому. Он вспомнил, как вчера утром, пока он, раздевшись до пояса, умывался, Гурский, рассматривая его синяки и ссадины на спине, с оттенком зависти сказал:

–  А все-таки, Вася, железное у тебя здоровье.

Воспоминание было утешительным, потому и вспомнил. Железное не железное, а последний раз болел малярией пять лет назад, когда возвращался с Халхин-Гола. И с тех пор - ни в финскую, ни в эту, ни зимой, ни летом - ни разу ничего, кроме ранений. И ранения тоже, даже последнее - потом, кто их знает, могут и сказаться, - а пока не сказываются. А все-таки семнадцать лет - это семнадцать лет. Тогда, в Ташкенте, он почувствовал, что ей хорошо с ним. Но сейчас, после того как они не видели друг друга полтора года, страшно было подумать: а вдруг тогда это только показалось? Вдруг она просто очень хорошая, очень чуткая, очень нежно отнесшаяся к нему женщина? А то, что говорят, когда говорят о двух людях - что им друг с другом хорошо, только показалось? Так хорошо было самому, что решил это и за нее.

–  Что ты, что с тобой?
– спросила она, открыв дверь и увидев его поднятые на нее глаза.

–  Ничего, - солгал он.
– Ровно ничего, - во второй раз солгал он, не радуясь, а пугаясь ее чуткости, только усилившей вспыхнувшую в нем тревогу. Как у нее просто и сразу вышло это "ты" там, на аэродроме! Он - "вы", а она - "ты", и бросилась к нему так, словно уже давно мысленно бежала навстречу.

Нет, все это не может быть обманом, а если и может - то только самообманом женской доброты, принятой ею за любовь.

Что-то в его лице продолжало тревожить ее - и не напрасно; угнетенный своими мыслями и своей неспособностью отвязаться от них, он уже не мог вернуться в то состояние безрассудной радости, в каком находился с первой минуты их встречи на аэродроме.

–  Что не так?
– спросила она.
– Что-нибудь не так? Ты что-то вдруг вспомнил?

–  Да, вдруг вспомнил, - сказал он, не объясняя что, потому что объяснять это было нельзя.

И на этот раз она, при всей своей чуткости, не поняла его, подумала про совсем другое - про войну.

–  Я понимаю, - сказала она.
– Мне Лев Васильевич, пока мы ехали на аэродром, рассказал про эту телеграмму, которую они получили. Я понимаю, как это страшно, когда все, с кем ты был, вдруг убиты и только ты одни жив. Я, когда встречала тебя, приготовила себя даже к тому, что могу почти не узнать тебя, что тебе, может быть, даже трудно самому двигаться. Мы даже хотели подъехать на "эмке" прямо к самолету, по нам не разрешили.

–  Было бы трудно двигаться - положили бы в госпиталь, а не отпустили бы к тебе в Москву, - сказал Лопатин.
– И не я один жив, наш механик-водитель тоже жив, и, может быть, даже еще один человек жив.
– Он вспомнил танкиста с оторванной ступней, которому меняли жгут там, на шоссе.
– И незачем было Степанову вываливать тебе все это, тем более с преувеличениями. Вполне мог подождать и не трепаться.

–  По-моему, он, наоборот, хотел успокоить меня.

 Вижу, как он тебя успокоил, - все так же сердито сказал Лопатин.

Она рассмеялась:

–  Ну вот, наконец ты опять такой же сердитый, каким был там, в Ташкенте, когда объяснял им про войну.

–  Конечно, сердитый, - сказал он.
– Не терплю, когда преувеличивают. Отделался двумя ссадинами на спине, только и всего.

–  Я там все приготовила, и ванну налила, и душ там тоже есть. Но может быть, тебе нельзя мыться?

–  Можно и даже нужно.
– Подойдя к ней, он наклонился и поцеловал руки сначала одну, потом другую.
– А если ты найдешь здесь в квартире йод, чтобы потом помазать мне спину, будет и вовсе хорошо.

–  Найду, есть йод, - сказала она и, улыбнувшись, перевернула ладонью вверх свою левую руку, которую он еще продолжал держать. На ладони был маленький порез, только что или недавно помазанный йодом.
– Я привыкла у себя в хозяйстве к острым ножам. А у Зинаиды Антоновны все тупые. А когда тупые, я с непривычки непременно режусь.

И он сделал то, чего ей хотелось: поцеловал ее в эту ладонь с порезом и с пятном йода, с трещинками и шершавинками на коже, с негрубыми, но давними мозолями. Поцеловал одну ладонь, а потом, перевернув, поцеловал другую, такую же, только без пореза и пятна йода; поцеловал и вспомнил, как мысленно увозил тогда ее с собой из Ташкента, всю ее - и эти чуть шершавые, с исколотыми иголкой подушечками пальцев руки тоже. И, оторвавшись от них, с комком в горле молча вышел из комнаты.

20

Они лежали вдвоем в чужом доме, в чужой постели со старинной, высокой, почти до середины стены, спинкой и выгнутого красного дерева. Лежали усталые и растерянные простотой и естественностью всего, что с ними происходило. Ника, с ее всякий раз заново продолжавшей удивлять его чуткостью, помогла ему расстаться с ощущением неловкости - и действительной, и придуманной от неуверенности в себе. Он был счастлив по ее вине и чувствовал себя в том неоплатном долгу перед нею, который, наверное, и есть любовь к женщине.

На висевших на стене и громко тикавших старинных длинных часах с маятником был только девятый час вечера, но уже начинало заметно темнеть, напоминая, что и нынешнее, четвертое лето войны, переломилось и пошло к осени.

Спина по-прежнему болела, но он все равно лежал на спине, потому что так было лучше и думать и говорить.

Она все-таки заставила его говорить с ней о войне, хотя он сначала не хотел. Заставила так же, как заставляла когда-то в Ташкенте. Задавая вопросы, на которые нельзя было не отвечать, она доверчиво, но настойчиво проверяла им все, что сама думала о войне. Не расспрашивала день за днем, когда и что с ним было, а хотела знать самое трудное: "Почему ты считаешь, что это хорошо, а это плохо, это правильно, а то - неправильно?"

После первых же вопросов он понял, что она знает о нем все, что могла знать, живя в Ташкенте, читая газеты, слушая радио и не пропустив ничего из написанного им с войны. Она не вспоминала его корреспонденции, но так, словно сама шла за ним по пятам все эти полтора года, почти без промаха спрашивала о том, что оставалось за бортом написанного, чего не разрешала ему писать все еще продолжавшаяся война. В какую-то минуту он даже представил себе, как война, словно лист бумаги, делится в ее глазах на то, что вырезано им из войны для корреспонденции, и на то, что осталось со всех сторон, по краям вырезанного. Об этом, оставшемся, она и спрашивала. Но спрашивать так, как спрашивала она, можно было, только помня все, о чем он писал.

Поделиться с друзьями: