Так называемая личная жизнь
Шрифт:
В эту поездку отправился, не взяв тетради. Хотел зайти взять, и даже собирался объяснить это Нике, но не зашел и не взял. Да, хорошо бы, если б этих трех последних тетрадей хватило до конца войны!
Подумал так, словно одно было связано с другим, и, усмехнувшись нелепости этой мысли, наконец заставил себя открыть тетрадь. Сначала пробежал глазами первые десять страниц с очень короткими записями - в одну-две строки: судя по названиям мест, это были заметки для памяти, по которым Гурский диктовал стенографисткам свои корреспонденции с Карельского перешейка. Потом ими несколько неизвестно для чего оставленных чистых страниц, и сразу без всяких предварительных заметок начинался плотно и неразборчиво написанный
Это была одна из тех корреспонденции, весь смысл которых - в собственном присутствии пишущего при всем происходящем. Никаких соблазнительных преувеличений или смещений во времени не было. Наоборот, говорилось, как кругом тихо, даже неожиданно тихо; хотя первые солдаты переправились на тот берег, в Восточную Пруссию, еще сутки назад. И только после этого начинались записи в настоящем времени: "Подходим к берегу, сидим вместе с капитаном на самом краю, тихонько зачерпываем руками довольно холодную для августа воду; сидим и ждем, когда возвратится с того берега, из Пруссии, надувной плотик, на котором старшина повез туда термоса, сидим и слушаем все приближающиеся тихие шлепки весла".
И так до конца, до записей разговоров с солдатами, сделанных на том берегу, и до самой последней фразы: "Записываю их мысли, откладывая на потом - собственные. Капитан торопит с обратной переправой, если не собираюсь остаться тут еще на сутки. Говорит, что в светлое время переправляться никому не разрешено..."
Капитан торопит... Никого он уже больше не торопит, этот капитан...
Лопатин вынул из тетради карту; вдоль тонкого синего изгиба реки шли крупные черные точки и толстые тире государственной границы с Германией; недалеко от изгиба Гурский поставил карандашом крестик, обозначив им местопребывание командного пункта полка. На обороте карты, тоже карандашом, было написано: "Появление перед Берлином неприятельской армии невозможно". Мольтке-младший. 1914 год".
Наверно, Гурскому по дороге к границе пришла на память эта цитата для будущей корреспонденции.
Сверять карту с дорогой Лопатин не стал, решив положиться на Василия Ивановича. Сунув тетрадь и карту в полевую сумку, он несколько минут ехал закрыв глаза, чтоб отдохнули от чтения на ходу.
А когда снова открыл глаза и надел очки, увидел по сторонам дороги не то, что до этого выбирал глаз, а обыкновенную здешнюю природу: поля и пригорки; кое-где обнажившийся на склонах песок делал эти пригорки похожими на дюны; вдали виднелись перелески и небольшие хутора в несколько построек. На полях лежали вывернутые из песчаной почвы некрупные валуны.
Потом впереди, на фоне росшего на гребне одного из пригорков сосняка, увидел большой каменный дом с длинным кирпичным коровником и таким же длинным рубленым сараем.
– Вот и доехали, - сказал Василий Иванович, сворачивал к дому. Но Лопатин остановил его, заметив в стороне, справа, чуть выше по склону, три молодые сосны, под ними белую пирамидку могилы, а над ней что-то непонятно, ослепительно блестевшее в лучах заходившего солнца.
– Она?
– спросил Лопатин.
– Она.
Пирамидка была сложена из старого кирпича - наверное, разобрали для этого какую-нибудь разбитую снарядами стену, - но этот ломаный, поковырянный кирпич снизу и доверху был густо и чисто побелен. В пирамидку был вмазан штык острием вверх, а к нему обнаженным от изоляции медным проводом прикреплена вырезанная из разогнутой снарядной гильзы звезда. Она-то и отсвечивала сейчас на солнце так сильно, что остановила их еще издали.
На пирамидке, под добытой где-то пластинкой плексигласа, на хорошо отшкуренном куске фанеры, густыми лиловыми чернилами по-писарски четко была выведена надпись: "Вечная память погибшим
в боях за Родину". И под ней фамилии. Рядом с первой - гвардии капитана Салимова Ю. С.– маленькая, плохо видная под мутным, поцарапанным плексигласом, фотография капитана в фуражке, с гвардейским злаком и тремя орденами на гимнастерке. Остальные фамилии без фотографий: капитан Гурский Б. А., военный корреспондент "Красной звезды"; гвардии старший сержант Лаврик С. С.; гвардии рядовой Самохин С. А.
Вот и все. Одна на четверых война, одна надпись, одна могила.
"Значит, вот сюда она и приедет, если новый редактор сдержит свое обещание", - подумал Лопатин о матери Гурского и услышал у себя за спиной голос Василия Ивановича:
– Товарищ майор!
Это значило, что к ним подошел кто-то еще. Товарищем майором Василий Иванович называл его только при посторонних.
Лопатин повернулся и увидел Беликова, стоявшего с непокрытою головой, держа фуражку в руке.
Велихов неуверенно потянулся и обнял его, сказав что-то про свое сочувствие - Лопатин толком на расслышал - что, потому что вдруг сжало горло от всего, вместе взятого: от смерти Гурского, от молодости Велихова, от резанувшего по сердцу воспоминания о сорок первом годе и от этого внезапного объятия, про которые Гурский зло шутил, что, когда мужские губы касаются его небритых щек, ему кажется, что он уже отдал жизнь за родину и лежит в гробу.
Все так. И отдал, и лежит, а ты стоишь и молчишь, и не можешь проглотить комка в горло.
– Я здесь только второй раз в жизни увидел его.
– Но глядя на Велихова, услышал Лопатин его голос.
– Но мне ваша Нина говорила о нем, что вы его очень любите, и вообще высоко о нем отзывалась, как о самом лучшем вашем друге.
"Нина... высоко отзывалась..." - все это было так странно и далеко от случившегося здесь, что Лопатин в первую секунду не понял. Ошалело подумал какая Нина? Словно речь шла не о его собственной дочери.
– Да, да, все так, - сказал он. И еще несколько раз повторил: - Все так, все так, - никак не мог отцепиться от этих слои и найти какие-то другие.
– Вы одни приехали?
– спросил Велихов.
– Начальник Политотдела не приедет? Он хотел с вами вместе.
– Не приедет, - сказал Лопатин.
– Не переживайте, Василий Николаевич. Я уже сам тут переживал - и за него, и за капитана Салимова и за Лаврика. Солдата не знал, он новый был, а с ними два года в одном полку. Особенно за Юсуфа Салимова. Когда в сорок втором, зимой, с политработы на строевую переходили, вместе курсы кончали. Так что вы не переживайте, - повторил Велихов.
И за его неумелыми словами утешения, стремлением: облегчить твое горе, напомнив о собственном, стояло что-то глубоко справедливое.
– Я не переживаю, - сказал Лопатин.
– Просто стою, как дурак, и не могу привыкнуть, хотя пора бы.
– А я дежурному велел за дорогой следить, - сказал Велихов.
– Он доложил, и я сразу выскочил и - сюда. Сначала думал, вы не один, а потом вижу - один. Как, постоим еще или поедем? Наверное, вам поужинать надо.
– Наверное, надо. Только не поедем, а пойдем. Вторые сутки все еду и еду.
– Поезжайте, водитель, - другим, не тем, каким он разговаривал с Лопатиным, а привычным командным тоном обратился Велихов к Василию Ивановичу.
– Покушайте и отдыхайте, солдаты вам укажут.
– И когда тот отъехал, снова повернулся к Лопатину: - Долго вы тут стояли. Стою за вашей спиной, жду, а вы все молчите и смотрите.
– Неужели долго?
Лопатину, наоборот, казалось, что нее было очень коротко: подошел, посмотрел на фамилии и сразу услышал оклик Василия Ивановича "товарищ майор!". "А оказывается, этот мальчик стоял за спиной и ждал", - подумал он о Велихове. Так и подумал: мальчик.