Таков мой век
Шрифт:
Между жалостью и нетерпением прошли два месяца, во время которых я приобрела столь властную манеру, что моя мать стала упрекать меня — я разговаривала с ней и с ее подругами так, будто они были дефективными детьми. Пока я не решила, чем мне заняться, я стала помогать матери в ее чайном салоне.
Наша неутомимая мать действительно начала новое дело. Моя тетка Шаховская открыла чайный салон в Париже на улице Рюд, и дела ее шли успешно, поэтому мать решила и в Брюсселе устроить салон русского чая. Ги д'Аспремон, к которому мы обратились за советом, нашел идею прекрасной; правда, он тоже ничего не понимал в делах. Помещение было найдено быстро: две большие комнаты в одном из высоких и узких бельгийских домов на улице Шан-де-Марс, недалеко от Намюрских ворот, улицы, пользовавшейся в те времена дурной славой, о чем мы узнали, едва подписав договор на аренду. На втором этаже — две большие комнаты; одна, оборудованная по вкусу моего брата, будет собственно чайным салоном. Мы избежали увлечения «русским стилем» с картинами, фресками, тройками, засыпанными снегом избами и золочеными куполами. Десяток зеленых и оранжевых столиков, квадратных, как табуретки. В другой комнате устроили комиссионный магазин. В витринах выставили вещи, которые нам приносили на продажу наши соотечественники: брелоки фирмы Фаберже, опаловый тигр, пасхальное яйцо с инициалами Императора, чайные чашки императорского завода, фарфоровые
Так родился «Самовар» с избранной клиентурой, потому что без вывески на улице непосвященным трудно было обнаружить салон. К светским людям вскоре присоединились, чтобы стать нашими самыми постоянными посетителями, русские евреи, сохранившие, к удивлению, ностальгические воспоминания о стране, на которую они столь часто жаловались. Русские эмигранты приходили редко или не появлялись вовсе, поскольку стоимость блюд здесь была выше, чем в других местах. На третьем этаже у нас была еще одна комната, которая служила конторой и складом; наконец, в мансарде жил забавный кубанский казак Владимиров, охотник и мастер на все руки. Если я заикалась, то Владимиров, не имея никакого словарного запаса, довольствовался тем, что сообщал все необходимое при помощи междометий, сопровождаемых весьма выразительной мимикой. Он был одет в черкеску цвета бордо; на узком ремне на талии по обычаю висел кинжал. Однажды, когда Владимиров стоял на улице перед входной дверью, какой-то слишком любопытный прохожий протянул руку и хотел потрогать карманчики с декоративными гильзами, украшавшими его черкеску. Владимиров вынул одну гильзу и с криком «бомба» сделал вид, что бросает ее на землю, вызвав всеобщее смятение. В другой раз, в тот момент, когда наш казак нес самовар в чайный салон, из уст совсем маленького мальчика, который шел со своим дедушкой, раздался пронзительный крик: «Казак! Казак!» Этого мальчика часто пугали казаками, если он плохо себя вел, и вот такой казак оказался перед ним! Владимиров был потрясен и не успокоился, пока не доказал ребенку свои добрые чувства. Он был очень смелым и очень честным, но случилось так, что покинул нас без предупреждения. Однажды мы нашли в салоне записку, в которой было криво нацарапано карандашом: «Ваша светлость, простите, у меня запой». Нам пришлось ждать два-три дня, пока он вернется, истратив все свои деньги и решив больше не пить.
Самые разные артисты прошли через «Самовар» для привлечения публики: прелестная полька с меццо-сопрано, достойным оперной сцены, худой балалаечник, аккордеонист с красным носом. Но всеобщее одобрение посетителей получил низенький, еще не старый лысый человек в желтой рубашке; он пел, аккомпанируя себе на гитаре и выделяясь скорее мастерством, чем голосом; романсы были самые избитые, такие как «Очи черные». Этот дешевый Мефистофель казался нам чрезвычайно смешным. Жирным карандашом он рисовал себе брови, похожие на огромный острый угол, но наши клиентки буквально таяли, поддаваясь этому «славянскому очарованию», открытому Западом.
Пребывание у нас Вишневского могло бы закончиться очень быстро, поскольку в день его зачисления на службу, после того как ушел последний посетитель — «Самовар» закрывал свои двери в восемь часов, — наш казак в большом волнении захотел поговорить с матерью об одной «очень серьезной вещи». «Ваша светлость, — сказал он, — гм, гм, гм, этот Вишневский, ну, ну, гм, гм…» «В чем дело?» — спросила мать, выведенная из терпения этими звуками. «Значит, ваша светлость, это тот самый». «Что такое тот самый?» — и, вытягивая из него одно за другим слова, сама вставляя недостающие, мать наконец поняла, что Владимиров узнал в этом Вишневском молодого офицера-кокаиниста, которого он когда-то отводил в тюрьму в Ростове-на-Дону за убийство дочери городского коменданта. «Ах, верьте слову, это он, он!»
На следующий день Вишневский был подвергнут допросу. Он немедленно признался, но умолял мать не выгонять его. «Однако вы опасный человек!» — сказала она. «Нет, княгиня, — воскликнул тенор, прикрыв глаза желтыми веками, и добавил: — Кроме того, у меня больше нет денег на кокаин».
Вполне естественно, что бельгийские друзья моей матери думали о моем устройстве. В качестве приданого у меня было только имя. Нашли вдовца из хорошей семьи, дипломата по профессии, достаточно богатого, чтобы довольствоваться только этим. Мать действовала без нажима, но не скрывала от меня, что здесь — решение многих проблем; первая трудность возникла еще до нашей встречи. Строго соблюдавший католические обряды, предупрежденный обо всем претендент на мою руку признался, что его смущает брак с православной. Однако даже ради Ага Хана, совсем юного и пылкого, я не отказалась бы от своей религии не потому, что не верила в возможность спастись в другой религии, но просто потому, что всякий компромисс, продиктованный соображениями выгоды, мне казался достойным презрения. Свидание состоялось в непринужденной обстановке. Господин показался мне почтенным человеком. Как и большинство дипломатов, он столь Хорошо скрывал свою индивидуальность, что можно было опасаться ее полного отсутствия. Я приняла решение и говорила себе: «Нет, нет, нет и нет!»; чтобы не пришлось сказать это вслух, я вела себя, как настоящая дикарка, удивив подруг своей матери и огорчив, без сомнения, ее саму. Я громко смеялась, пролила чай, утверждала, что нет ничего лучше России и православия, хотя меня об этом не спрашивали. Поэтому не могло быть и речи, чтобы столь дурно воспитанная девушка стала женой дипломата. Оскорбленный кандидат исчез из нашей жизни. Я встретила его снова лет через тридцать. Очевидно было, что ни мое имя, ни мое лицо не вызвали у него никаких воспоминаний. Что же касается меня, то я не испытывала сожалений. Постаревший, он показался мне еще более скучным, чем в те дни, когда был молодым. Но иногда я испытывала угрызения совести, думая о том, что мой брак по расчету мог бы обеспечить моей матери удобное существование.
Быстрой и мимолетной оказалась моя английская интермедия. В 1924 году, в семнадцать лет, меня послали представлять русских герлскаутов на международном слете в Нью-Форесте. То был год Всемирной выставки и, следовательно, льготных туристических тарифов. Отправляли меня без денег, поскольку их просто не было. Итак, я выехала без обратного билета, уверяя мать, что как-нибудь выпутаюсь. Пересекая Ла-Манш, я изнемогала от качки и, когда сошла на берег в Дувре, меня еще качало. Остров плыл в тумане, как корабль, а жители его, казалось, приспособились к такой странности. В Нью-Форесте шел проливной дождь, и все дни, что я провела там, я завидовала своим подругам, которые с улыбкой встречали эти потоки и не заболели бронхитом, как случилось со мной в первый же день. Однако меня слегка напугало весьма большое количество собравшихся женщин, очень разных по возрасту и положению — от герцогских дочек до продавщиц из маленьких бакалейных лавок. Старая дама с коротко подстриженными волосами носилась, как ураган, на ревущем мотоцикле — в лагере она выполняла роль почтальона. Матрона с холеными руками ставила палатку с ловкостью заправского ковбоя. Эту женскую вселенную можно было
стерпеть только потому, что она состояла из англосаксов. Делегатки прибыли со всех концов Империи, которая еще не распалась окончательно, — Индия, Гонконг, Австралия, Цейлон, Бирма представляли в моих глазах удивительное по своему поведению единообразие.После окончания заседаний на меня дождем посыпались приглашения. И, таким образом, без копейки в кармане я смогла посетить замки и музеи, театры и частные дома, постоянно испытывая чувство благодарности и удивления, восхищаясь увиденным.
Но в один прекрасный день я оказалась на улицах Лондона без спутников и без денег. Юным авантюристам иногда везет. Я проходила мимо маленького русского ресторанчика и вошла в него. Хозяйкой его была англичанка, работавшая когда-то в России гувернанткой; как и большинство иностранцев, которые долго прожили в России, она испытывала тоску по всему русскому. Ностальгия, возможно, была единственной причиной, которая заставила ее открыть в этом мире ростбифов, пудингов и пая столь экзотический ресторан, куда отваживались заходить очень немногие клиенты. Едва я начала объяснять, в какое положение попала, добрая женщина усадила меня за стол и прежде всего предложила мне борщ и котлетки. В углу перед тарелкой борща сидел за столом самый старый из русских генералов, которых я когда-либо видела, более того, он был одет в свою военную форму. Услышав наш разговор, генерал подошел, чтобы представиться и предложить мне свои услуги. Его звали Холодовский, ему было около 90 лет, и он поклялся умереть в своем генеральском мундире, который носил так долго. Тут я нашла не деньги, но двоих друзей.
В Лондоне, как и в других местах, жили русские, правда, здесь их было гораздо меньше, чем в Париже и Брюсселе, и я приехала как раз в тот момент, когда русская колония находилась в состоянии брожения. Великобритания признала советское правительство, и господин Саблин, прежний поверенный в делах правительства России, должен был передать коммунистам здание посольства. Генерал немедленно повел меня на церемонию торжественного открытия Русского Дома, которому надлежало служить чем-то вроде запасного посольства или по крайней мере центром русской колонии. Церемония была грустной, но полной достоинства. На ней присутствовали Великая княгиня Ксения Александровна, сестра последнего царя, графиня Торби, морганатическая супруга Великого князя Михаила, внучка Пушкина по материнской линии, генерал Баратов, председатель Общества русских инвалидов войны и некоторое количество бывших придворных дам, бывших министров, бывших дипломатов и генералов… Меня попросили сказать несколько слов от имени русской эмигрантской молодежи, что я и сделала отнюдь не без смущения. Закончив свою речь, я чуть было не оконфузилась в глазах столь блестящего общества. Какой-то генерал в штатском подошел ко мне и спросил, как звали моего деда. Известно, что русские получают отчество по имени отца; я знала, что являюсь дочерью Алексея, но как звали его отца, к своему великому стыду, не ведала. Дед умер до моего рождения, и дело осложнялось тем, что я никогда не слышала, чтобы моего отца называли Алексей Николаевич. Поскольку у него был титул, к нему обращались князь или ваше сиятельство, тогда как близкие звали его Леля (уменьшительное от Алексей). Я погорела самым жалким образом. Генералу все это показалось очень странным, и он оставил меня, чтобы поделиться с присутствующими своими подозрениями. Я в его глазах, видимо, превратилась в самозванку Шаховскую, что, однако, было не так важно, как лже-Анастасия. Мой старый друг генерал Холодовский умолял меня вспомнить имя деда, поскольку от этого зависела моя честь. Он перечислил мне длинный ряд имен, и я растерялась окончательно… Но вдруг одна пожилая дама — я узнала позднее, что она была вдовой адмирала Волкова, — бросилась ко мне, посмотрела в лицо и воскликнула, словно нашла любимую племянницу: «Но я знаю, знаю… если вы дочь Алексея, значит, вы племянница моих близких подруг — Маруси и Маши. Это же очевидно: вам по наследству перешли глаза вашей бабушки Трубецкой. Вашего дедушку, дорогая, звали Николаем». Я испустила глубокий вздох облегчения и поклялась себе заняться генеалогией семьи.
Имя дедушки нашлось, теперь надо было найти мне работу. Одна старая грузинская княжна, жившая в Лондоне и не знавшая английского языка, хотела сдавать меблированные комнаты и нуждалась в человеке, который помог бы ей подыскать жильцов. Я поселилась у нее, но идея грузинской дамы оказалась нелепой: она хотела, чтобы я разнесла печатные карточки с ее адресом к портье больших гостиниц. Я усомнилась в действенности подобных планов, но, по счастью, не задумывалась, какой смысл они могли иметь в глазах портье отелей «Риц» или «Савой». Тем не менее мое самолюбие страдало каждый раз, когда я подходила к этим важным, обшитым галунами персонам. Но я успокаивала себя, считая, что таким способом можно тренировать силу воли. Как-то раз один из портье взял мои карточки, но, несомненно, тут же выбросил, едва я повернулась к нему спиной. Во всяком случае бедная грузинская княжна так и не увидела ни одного квартиранта, и мы, разочарованные, вдвоем пили чай, а она гортанными звуками русского языка, сильно окрашенного ее родным Кавказом, излагала все новые планы и рассказывала мне о своей прекрасной юности.
Генерал Холодовский не оставался бездеятельным. Он ходил повсюду, читал объявления в газетах и однажды торжественно привел меня к магазину на Бонд-стрит, где продавали искусственный жемчуг. Совсем маленький и очень прямой в своем мундире — по такому случаю он надел все свои награды, — генерал представил меня элегантной даме, которая искала модель, чтобы демонстрировать эти самые жемчуга. Казалось, у меня не было никаких задатков для этой профессии, и я первая удивилась, когда после нашей беседы элегантная дама сообщила кому-то по телефону, что я — подходящая кандидатура. Мы договорились о жалованье, которое показалось мне сказочным, но возникла непреодолимая трудность — моя глупая привычка во всем придерживаться суровой правды. Главную ценность представляли не мои естественные прелести, а титул, — о такой рекламе мечтала директриса. Я не видела тут ничего плохого: в конце концов это мое единственное наследство, и я вольна была распоряжаться им по своему усмотрению; но я отказалась дарить фотографии с надписью, утверждавшей, что многие поколения княгинь Шаховских носили именно такой искусственный жемчуг, предпочитая его жемчугу натуральному. Если бы я не упрямилась, то поняла бы, что эти слова никого не обманут, поскольку фирма существует всего лет пятьдесят, но моя непреклонность имела от роду всего семнадцать лет…
Как же окончилась моя первая английская авантюра? С полным основанием беспокоясь обо мне и моих лондонских трудностях, а также памятуя о моей молодости, господин Зиновьев, представитель русского Красного Креста, предложил мне вернуться обратно. Я пересекла Ла-Манш и, как блудный сын, явилась к матери. Я снова увижу Лондон только в 1941 году, под бомбежкой.
Эта попытка не дала мне ничего. Мне было восемнадцать лет, и я мечтала о независимости. Окружавшие меня люди казались совсем не интересными. Известно признание Марка Твена: «Когда мне было шестнадцать лет, я заметил, что мой отец человек невежественный и неопытный. Потом я уехал из дома, а когда вернулся через десять лет, то с большим удивлением обнаружил, что отец многому научился с того дня, как я его покинул».