Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Талант есть чудо неслучайное
Шрифт:

прижавшимися удивленными глазенками к щелям сарая. Не опускаясь до заискиванья

перед народом, Некрасов не позволял себе обижать народ неверием в его нравственные

силы. Боль и надежда в некрасовском ощущении отечества нерасторжимы,— да и сама

надежда выплавлена из боли. «Ты и убогая, ты и обильная, ты и могучая, ты и бес -

сильная», «...ты и забитая, ты и всесильная, матушка Русь!» Эту надежду подкрепляла

гордость сохраненной народом красотой человечности в бесчеловечном обществе

физического

и морального крепостничества, гордость талантливостью русского

человека, не убиваемой никаким полицейским режимом. Некрасов гневно отводил от

русского работящего человека упрек в пьянстве как в некоем национальном качестве.

Он показывал все социальные условия, хитро подталкивающие трудящуюся руку не к

оружию борьбы за справедливость, а к бутылке. «Но мгла отвеюду черная навстречу

бедняку — одна открыта торная дорога к кабаку». «Нет меры хмелю русскому. А горе

наше мерили? Работе мера есть?» С отвращением отзывался Некрасов о господах,

которые «пишут, как бы свет весь заново к общей пользе изменить, а голодного от

пьяного не умеют отличить». Некрасов показал, что вынуждаемое тяжелой жизнью

пьянство есть своего рода голод по видимости хотя бы временной свободы. Не поверх

тяжелой жизни, а сквозь нее, что всегда труднее, Некрасов не только видел, но и строил

сам «дорогу широкую ясную», вложив в ее насыпи столько крови и пота, как землекоп

с колтуном в волосах. Правда, Некрасов невесело вздохнул: «Жаль только — жить в эту

пору прекрасную уж не придется

13

ни мне, ни тебе...» Он знал, что «нужны столетья и кровь и борьба, чтоб человека

создать из раба». Приветствуя отмену крепостного права, Некрасов пророчески сказал:

«Знаю — на месте сетей крепостных люди придумали много иных...» «Народ

освобожден, но счастлив ли народ?» Некрасова терзали разочарования, он сомневался в

силе поэзии: «Не убыло ни горя, ни поро ков — смешон и дик был петушиный бой не

понимающих толпы пророков с не внемлющей пророчествам толпой». Но никем и

ничем не истребимая гражданственность снова бросала его в бой, только казавшийся

кому-то бессмысленно петушиным. Некрасов, как самозаклинание, твердил о

неразделимости гражданской любви и гражданской ненависти: «То сердце не научится

любить, которое устало ненавидеть». За что же было хвалить его булгариным? За

такие, например, строки, как «в наше время лишь шпионы безопасны, как вороны в

городской черте», или: «Какие выдвинуты морды на первый план!.. Не так ли

множество идей погибло, несомненно-важных, помяв порядочных людей и выдвину»

вперед продажных?», или: «Бывали хуже времена, но не было подлей», или: «Где

логика? Отцы — злодеи, низкопоклонники, паяцы, а в детях видя подлецов, и негодуют

и дивятся, как будто от таких отцов герои где-нибудь

родятся?» Возненавидел бы

революционную крамолу, смутьянов студентов — тогда бы это была приятная, уютная

для царской бюрократии ненависть. Да и гражданская любовь Некрасова была

политически подозрительна — не тех он любил. Посвящал стихи сомнительным в

глазах правительства каким-то шевченкам, белинским, Добролюбовым, женам

декабристов, сиволапым мужикам. Трагическая парадоксальность жизни Некрасова

состояла в том, что, будучи издателем «Современника», он, ненавидящий бюрократию

и ненавидимый ею, во имя журнала вынужден был играть почти ежедневную игру в

кошки-мышки с теми самыми мордами, о которых так презрительно писал,

дипломатничать, лавировать, идти на уступки. При этих уступках нападки на

Некрасова исходили уже не только справа, но и слева. «Со стороны блюстителей

порядка я, так сказать, был вечно под судом. А рядом с ним — такая есть возможность!

— есть и другой, недружелюбный суд, где смелостью зовется осторожность и

подлостью уме

25

ренность зовут». Пытаясь спасти журнал, Некрасов совершил отчаянное насилие

над своей музой, написав верноподданническую оду по случаю спасения царя от

покушения. Это не был трусливый поступок, но поступок преступно героический, ибо

Некрасов жертвовал своим честным именем ради спасения последнего во время

разгула реакции убежища литературы. Преступность героизма заключалась в том, что

Некрасов уже сам был в глазах многих современников великой литературой и, предавая

свое честное имя, предавал и ее. Некрасов исповедовался в письмах Толстому: «Гоню

дурные мысли и попеременно чувствую себя то очень хорошим человеком, то очень

дурным... В первом состоянии мне легко — я стою выше тех обид жизни, тех кровных

уязвлений, которым подверглось мое самолюбие, охотно и искренне прощаю, кротко

мирюсь с мыслью о невозможности личного счастья; во втором я мучаюсь и мучаюсь,

недостойный сожаления, начиная с моего собственного... хуже всего человеку, когда у

него нет сил ни подняться, ни совершенно упасть...» Некрасов страдальчески

воскликнул пред видением незабвенных теней, глядящих на него с укором: «Нужны

нам великие могилы, если нет величия в живых». Но если где-то в пространстве

вечности есть невидимые весы, на которых лежит все наше плохое и хорошее, то чаша

великого, сделанного Некрасовым, мощно перетянула все его ошибки и грехи, иногда

затуманивавшие недальновидные глаза его современников и даже его собственные.

Строки «Я за то глубоко презираю себя, что живу день за днем, никого не любя» при

всей их исповедальности не могут быть соотнесены нами, потомками, с именем

Поделиться с друзьями: