Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Вот где пожить бы, ага? — сказала Танька. — Я бы выбрала этот, с башенкой. А ты?

— Я бы тот, где мы были, помнишь, там сталактиты в углах, как колокольчики. А ты где поселишься, Вов?

— Та где-нибудь по соседству с тобой, где ж еще? — Вовкины глаза голубели, как два изразца. — Сядешь вечером на порожки, закуришь… — Вовка изобразил, как он будет покуривать, держа папироску меж пальцев. — А у куполе сделаю обсерваторию — небо, глянь, тут совсем рядом… Танька в гости к нам ходить будет — по воскресеньям и революционным дням.

Танька надула губы, дернула

плечиком независимо:

— Нужны вы мне больно!

И ушла «к себе» — в домик с башенкой.

Я запрокинула голову. Небо и правда было здесь близко. Может, его притягивали башенки и купола? Тихо как…

Там, в небесах, тихо и здесь, у меня за спиной. Ни звука, ни единой живой души… Только я, и затихший Вовка, и гордая наша Танька.

А где-то внизу-внизу — город.

Пыльная, давно не нужная ему крепость и такой нужный крепостной плац, весь изрытый каблуками солдатских кирзух.

Гордость города — его чинары, умеющие, как змея, сбрасывать старую кожу. А еще — раскрывать на старых ветках листики, похожие на детские ладони…

Людный, как муравьиная тропа, центр. Старенькая наша школа. Подумать только, за всю долгую, трудную мою зиму я не пропустила ни одного урока. Если не считать болезнь и сегодняшний сумасшедший день.

Распределитель, наш кормилец, с его крикливыми очередями и радостями моих добыч.

Мамин музей. Прежняя, байская жизнь в его залах — жутковатая, почти живая, которой никогда не ожить.

И бережно хранимое искусство народа, которое не умрет: не умрут тюбетейки, и золотое шитье, и ковры — редкие, единственные экземпляры, собранные за многие годы многими людьми (с недавних пор мама с помощниками готовят из них новую экспозицию).

Ниже центра, немного ниже — на короткий отрезок улицы Фрунзе, с ямами на месте многих ее акаций и госпитальной оградой чуть не в квартал — завод. Жаркие корпуса, уханье и железный скрежет и дымы его: белые, дневные и ночные — багровые.

А рядом с заводом — наша тихая улица, спящие окна ее и сады в багровых сполохах, дни ее — скудные, трудовые, послушные, как часам, командам заводской сирены.

Мой город… Я вдруг почувствовала, что очень хочу вниз. Все-таки мне милее мой дом, пусть не такой нарядный, самый обыкновенный, такой же, как Танькин и Вовкин, такой, как у всех вокруг.

Но приходить сюда я буду, на эту улицу. Она нужна мне — вот такая голубая. Она ведь тоже наш город. Без нее он был бы другим.

Может, кто и считает, что это просто самая старая его улица, на которой живет только память, только смерть. Но это не так. Разве смерть — праздник? Разве она красива? Знаю я, какие лица бывают у тех, кто получил похоронку. И какие дома — с черными окнами, немые, страшные…

Нет, улица Голубая — не улица смерти. Она улица жизни, улица радости, красоты.

Сюда никогда не придет ни одной похоронки.

Я закрыла глаза и слушала тишину. Сильно грело мне щеку солнце.

«Уже садится», — удивилась я. И открыла глаза.

Голубая улица лежала передо мной, отблескивали в закатных лучах фасады маленьких дворцов. Со ступенек одного из них смотрела на меня

Танька.

— Домой пора, ага?

Мы с Танькой вертели головами, ничего не понимая.

Куда-то исчез Вовка.

Мы уж и кричали, искали в ближних мавзолеях. Ну как провалился! А что, может, и свалился в какой-нибудь потайной колодец?! Зовет на помощь, а мы не слышим.

И тут мы увидели его. Он был весь в пыли и издали показывал что-то лежащее на ладони. Обломок кирпича, вот что.

— Гляньте, шо я нашел!

Вовка перевернул обломок. С него так и брызнули чистые краски. Голубое, синее, белое, желтое… С краев глазурь скололась, процарапали ее трещинки. Но это был орнамент, не весь, конечно, — клочок. Одно-единственное слово из длинной, по-восточному цветистой фразы.

— Вовка-а… А больше там нет?

Мы заумирали от зависти.

— Не-е, я спускался. Кирпич там колотый, без ничего, и земля. Как обвалилось, так, похоже, и стоит, осыпанное. А с глазурью больше нема, я рыл. Побрали. Или поховали где. Восстанавливать будут.

— Тогда и этот надо положить, — обрадовалась Танька. — Как же они без целого куска?

— Не-е, — мотнул головой Вовка. — Обойдутся. То память мне будет, когда мы отсюда до дому поедем.

— Когда еще вы поедете!.. — сказала Танька.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

В густые сумерки мы забрали из школы портфели. Бежали по Фрунзе, на ходу придумывая, что станем говорить дома. Собрание? Или стенгазета? Может, генеральная уборка класса? Или вот, проще простого: в госпиталь ходили, с концертом.

Возле Танькиной калитки на дороге маячило белое пятно. Мы подошли — «скорая помощь»! И калитка распахнута — черный, зияющий провал. Мы так и сунулись в него разом.

В кухонном окне непривычный, яркий свет. Ворочаются за шторой тени. На мгновение я вижу белое Вовкино лицо, странно разъехавшиеся глаза. В два прыжка он у двери, худая мальчишеская рука отчаянно рвет скобу.

Вовкина мать лежит, тяжело запрокинувшись на подушки. Врач в белом халате всаживает ей в руку иглу. Странная у Вовкиной матери рука: рядом с большим телом она лежит как-то сама по себе.

Бабка светит врачихе. Большая керосиновая лампа горит, как электрическая.

Вовкина мать со стоном перекатывает голову. По виску к вспотевшим волосам катится сверкающая слеза. Вовка стирает слезу грязной ладонью, трогает мать за плечи, за голову:

— Шо с тобой, ма? Ма?! Больно тебе, да? Больно?

— Сейчас ей станет легче. — Врач не спеша, уютными движениями сворачивает трубку, складывает в сундучок коробку со шприцем. — Только не нужно беспокоить ее.

Но Вовка не слушает. Одной рукой обхватывает мать, другой гладит и гладит по голове, будто ребенка. Бабка сама провожает врачиху.

— Шо с тобой, ма? Ты меня слышишь? Посмотри на меня, мамуль.

Вовкина мать вздыхает, будто просыпается после кошмарного сна. Глаза приоткрываются, плывут в озерках слез.

— Сынку… Радость у нас… такая… радость… Нема больше фрица у нашей хате… Погнали гада…

Поделиться с друзьями: