Там, где престол сатаны. Том 1
Шрифт:
Григорий Федорович поднял и резко опустил руки, и хор повторил:
– Во всю землю изыди вещание их…
– Иди, не робей, – с улыбкой подозвал о. Петр Елену. – А вы, – сказал он бывшему директору гимназии, – подождите немного. Ну, с чем пришла?
– Батюшка, – умоляюще прошептала она, – поговорите с отцом Александром… Пока пост, пусть он меня пострижет. И мать Лидия его просит…
– К Евреям Послания святого апостола Павла чтение, – торжествуя, объявила мать Агния, и Николай тотчас проревел, багровея:
– Во-онме-ем…
– Братие, – сильно и молодо произносила Агния, – итак, не оставляйте упования вашего, которому предстоит великое
– Игуменье не о тебе просить, а о насельницах думать… как их уберечь.
– А Богородица?! – тихо изумилась раба Божия Елена, с укором взглядывая на о. Петра. – Она управит.
– Видишь ли, – он говорил медленно, отыскивая слова, которые бы поколебали ее отчаянное упорство, – ты верно сказала, что Богородица управит. На Сына Ее и на Нее, – о. Петр перекрестился, – и на святых заступников все упование наше в нынешние страшные времена. Но мы и сами-то должны вот этим, – он коснулся пальцем сначала своего, а затем ее лба, – хоть чуть-чуть варить? И понимать Богом нам данным разумом, что эта власть Церкви вообще и монастырям в том числе объявила войну не на жизнь, а на смерть! Вокруг погляди. В Сангарском вот-вот беспризорников поселят. В Рождественском какую-то коммуну устроить хотят. Представь. К тебе в келью входят молодцы с винтовками и велят, чтобы в единый час духа твоего здесь не было! И хорошо, если только выгонят… Желаешь в невесты Христовы? Благословляю. И отца Александра о твоем пострижении просить буду – но тайном. И жить тебе, молиться, Господу и людям служить не в монастыре – в миру.
– А мать Агния только что читала апостола: не оставляйте упования вашего? И вы, батюшка дорогой, и отец Александр тоже, и отец дьякон – вы ведь из храма никуда не бежите? Не прячетесь? Не спасаетесь? Упования своего не оставляете? И Богу служите вовсе даже не тайно?
– Вера же есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом, – возвещала мать Агния, и трубный голос ее поднимал слова апостола народов вверх, к куполу, откуда с печалью всеведения взирал на люди своя Христос Вседержитель.
– Ведь так, батюшка?! – бесстрашно наступала на о. Петра Елена, и в светлых глазах ее двумя чистейшими алмазами дрожали готовые пролиться слезы. – Ведь так? Я не меньше вашего хочу за Христа пострадать!
– Ты мне тут реветь не вздумай. Тебе клобук и мантия, как ребенку игрушки, – вынь да положь.
Она отчаянно затрясла головой:
– Нет! Нет!
– Выпадет чаша – пей, не отрекайся. Но тебе не умирать – тебе жить надо. – Она рот открыла, чтобы ему возразить, но о. Петр ее остановил: – Не перечь! Спорщица… Дождешься, я тебя на поклоны поставлю. – Раба Божия взглянула на него с безмолвным укором. – Лена! – строго сказал о. Петр. – Если я тебе не указ, то, может, Святейшего нашего Патриарха Тихона послушаешь? Он мне именно так и говорил в последнюю встречу – как я тебе сейчас. Что-то, говорит, в России все умирать собрались. А жить кто будет?
Минуту спустя перед ним предстал бывший директор сотниковской гимназии, при ближайшем на него взгляде оказавшийся человеком лет более чем средних, с заметной особенно в густых бровях сединой, накануне и с утра не брившийся, явно стеснявшийся своей белесой щетинки и то и дело охватывавший лицо ладонью левой руки и скользивший ею до подбородка.
– Да вы не волнуйтесь, – сказал ему о. Петр.
– Вот… Неудобно… Спешил… не успел побриться, – в растерянности своей бывший директор похож был на школьника, внезапно вызванного к доске и не успевшего собраться с мыслями.
Ему в утешение о. Петр медленно огладил свою деготно-черную, густую бороду.
– Ничего. Я уже лет десять не бреюсь.
– Вам положено. Но я, собственно, вот почему… Я тут, в Сотникове, поселился сравнительно недавно… три года назад… Много слышал о вашей семье, о батюшке вашем, о вас и ваших братьях. Все священники! Удивительный случай.
– Младший брат – диакон, – уточнил о. Петр.
– Удивительно, – машинально откликнулся его собеседник, пока еще не ставший исповедником.
– А без веры, – дочитывала м. Агния, и возвышала свой голос, и он звучал, как грозное предостережение всем колеблющимся, лукавым и двоедушным, – угодить Богу невозможно; ибо надобно, чтобы приходящий к Богу веровал, что Он есть…
– Я, собственно, вот почему к вам пришел, отец Петр…
– …и ищущим Его, – с поразительной мощью чеканила каждое слово старая монахиня, и о. Петр снова ощутил пробегающий по спине озноб восторга и ужаса, – воздае-е-ет.
– Я не представился, простите…
Отец Петр засмеялся.
– Здесь представляться не нужно.
– В каком смысле? Да, да… Все дети Бога. Или рабы? Все-таки: меня зовут Ермолаев Василий Андреевич, я в Сотников был прислан директором гимназии, но вскоре после… – он замялся и сказал осторожно, но с проступившей на лице гримасой отвращения, – известных событий новая власть меня упразднила. Была у нас, скажу не хвалясь, приличная гимназия, стала какая-то совершенно немыслимая трудовая школа, историю – а я, к вашему сведению, историк с дипломом Московского университета – они велят преподавать с неведомых мне классовых позиций, в общем, чушь полная и окончательная. Детей жаль, – прибавил он, помолчав. – Историю у меня отобрали, но разрешили преподавать географию. Пока, – уточнил Василий Андреевич. – Вот такая, изволите видеть, – невесело улыбнулся он, – в тихом нашем городе история с географией.
– А вы какую историю преподавали?
– Несчастного нашего с вами Отечества – русскую.
– Приготовьте-ка нам русскую историю, – понимающе кивнул о. Петр, – да на советский манер.
– Вот-вот! – подхватил Ермолаев. – Ко мне на урок однажды пожаловал проверяющий из Пензы… из этого… как там у них? губнаробраза, – старательно выговорил Василий Андреевич и пожаловался: – язык сломаешь. А у меня тема: Смутное время. Был, знаете, умнейший в ту пору и очень искренний человек, дьяк Иван Тимофеев, который – как мы с вами сегодня – прямо-таки, я полагаю, изводил себя поисками ответа на один-единственный вопрос: за что, за какие вины выпали России страдания столь непомерные? Ведь тогда – если вы нашу историю помните – ужас что творилось! Апокалипсис! Конец света! Началось с трех подряд неурожайных лет, с чудовищного голода, людоедства – и докатилось до всеобщего развала.
Василий Андреевич увлекся, разгорячился и, кажется, забыл, что небрит. Между тем из алтаря уже прозвучал протяжный возглас о. Александра:
– …услышим Святаго Евангелия. Мир все-ем.
Хор ответил: «И духови твоему», а Николай равнодушно прорычал с амвона:
– От Марка Святаго Евангелия чтение-е-е.
Певчие прославили Господа, о. Александр призвал всех к вниманию, и о. Петр движением руки прервал Ермолаева:
– Помолчим. Евангелие будут читать.
– Вышли фарисеи… – начал Николай, и брат его, священник, сняв скуфейку и склонив голову, не смог удержаться от недоброго чувства. «Сам ты всех фарисеев хуже», – так думал о. Петр и понимал, что даже самое праведное осуждение погрязшего в грехах младшенького не должно соседствовать со звучащем в сии минуты Словом Божиим, и потому всеми силами пытался смирить душу и понудить ее со всяческим прилежанием и благоговением внимать евангелисту. При чем здесь, в конце концов, Николай? Он лишь рупор. Звук. Глотка огласительная.
Но сквернейшая.
Господи, помоги, укрепи и помилуй.
– Еще ли не понимаете и не разумеете? Еще ли окаменено у вас сердце? – войдя в раж, гремел Николай. – Имея очи, не видите? имея уши, не слышите? И не помните?
Душа светлела. Так, Господи! Камень носим в груди вместо сердца. Очи незрячи. Слух замкнут. И, как фарисеям, нам истина нужна не сама по себе, но непременно в громе и молнии, силе и славе, в знамениях, которыми, будто костылями, мечтает обзавестись наша хромая вера. Род сей требует знамения, не имея духовных сил различать промысел Божий в шелесте трав и порывах ветра, в крике младенца и слезах вдовы, в великом и малом, горестном и счастливом, в скромных наших трудах и тихих радостях, в наших ошибках, прозрениях, преступлениях, слабостях, во всем том, что есть сотворенный по образу и подобию Твоему, но искусившийся свободой и своевольный человек, раб Твой. И, как ученики Твои, тревожимся о хлебе, забыв, что не оскудевает Твоя рука.