Там, где трава зеленее
Шрифт:
«…Помнишь, как спрашивают в церкви, когда венчают: «Клянетесь быть вместе, до конца дней своих в горе и радости?»
Нет радости, если только за ней, за радостью, на пятнадцать минут приезжаешь. А как ты хотел — ребенок будет бежать к тебе с сияющими глазами, если ты решил, что в твоей жизни и душе не хватает для него места?
…Наверно, не нам с тобой переписывать человеческие законы…
Ты мне говорил: люди по-разному живут… Да, по-разному. Кто-то сады разводит, кто-то органы украденных детей продает.
Кто-то живет с одной женщиной, кто-то позволяет себе минутные слабости, а кто-то позволяет себе вообще все.
Как все-таки жаль, что растерянному человеку в огромном мире приходится самому решать, как жить.
Снимай шапку в церкви — не снимай, ничего не помогает. Ты — один…
…Больше нет сил, Саша. Я не хочу инфарктов и инсультов.
Ненужная, рожденная против твоей воли девочка…
Ненужная, истерзанная тобой я…
Помнишь, я сказала тебе в машине: «Я тебя люблю». А ты молча повернулся и уехал к другой. Ты мне ответил, я услышала. Я больше не скажу этого, Саша.
…И еще. Ты никогда сам, без всяких книжек, не думал — зачем пришлось Богу приходить на землю две тысячи лет назад? Если ты, конечно, веришь, что он приходил… Зачем, кому, кем все это было сказано?
Чтобы не ели человечину, чтобы не убивали без оглядки, чтобы не совокуплялись без разбора, чтобы не натирали неразумные свои органы наслаждения об животных, не для этого органы были придуманы. Для Максимов и Варь эти органы нам даны, Саша. Ну и чтобы родителям веселее было их растить.
…Больно, плохо, страшно. И всех жалко.
Это письмо — вряд ли волеизъявление. Это скорее крик раненого, такое вот — «А-а-а-а» — на три с половиной страницы.
…И познай истину, и она сведет тебя с ума…»
Когда я закончила, на часах было без пятнадцати семь. Через двадцать минут будильник в телефоне заиграет полонез Огиньского. Или нет, какой день сегодня? Четверг? Значит, «Песню Сольвейг». Я прилегла к Варьке, обняла ее, тепленькую, любимую, и уснула.
Мне приснилось лето, Варька бежит ко мне босиком по траве, у Виноградова на даче, только дача другая какая-то — вместо темного леса за забором — вокруг поле с цветами и нет никакого забора. Но я знаю, что где-то есть Саша, я его не вижу, но у меня такое хорошее чувство, такое теплое. А Варька смеется, бежит ко мне, протягивая крохотные цветки — трогательно любимые ею маргаритки…
Около десяти часов я позвонила домработнице Виноградова, удостоверилась, что она пришла к нему убираться, предупредила, что сейчас приеду, привезу компьютер. Она, видимо, подумала, что я решила подарить любимому человеку компьютер, в честь нашей большой и светлой любви. Я положила в прозрачную папку письмо, которое писала с пяти утра. Мне казалось, что вот прочитает он это — и что-то дрогнет в его душе. Нет, не то чтобы я надеялась, что он прибежит со словами раскаяния, но что не так безоглядно будет бежать прочь.
Драгоценности я положила в целлофановый пакетик и сунула туда записку: «Отдаю тебе дорогие моему сердцу вещи, это слишком горькая память о тех днях, когда мы были вместе».
Я попробовала поднять коробки с компьютером и монитором и ахнула. Да они, оказывается, тяжелые! Надо вызывать такси — я даже до дороги с ними не дойду… Так лучше я отвезу их на дачу, какая разница, все равно туда точно на такси ехать. А сейчас в Митино проще доехать на метро до «Щукинской», а не продираться в безумных пробках сквозь туго набитое машинами Волоколамское шоссе.
Домработница Марина давно бы должна была называться по отчеству, если бы имела другую профессию. Встретив ее на улице, никто
бы никогда не подумал, что она убирает квартиры. Подозреваю, что раньше она работала где-нибудь научным сотрудником, младшим, а может, и старшим. Какая разница! Сейчас у них разница в зарплате рублей триста. Одни получают две тысячи рублей — или семьдесят долларов, другие — две триста, то есть восемьдесят… А Виноградов платит ей двести долларов за то, что она два раза в неделю убирает пустую квартиру, в которой почти не готовят, не болеют и не играют дети. В этой квартире только пьют и развлекаются с женщинами. Хотя от этого тоже бывают издержки…Года два назад Виноградов вдруг резко начал ремонт в квартире, с помпой, переехал жить на дачу, даже спал у нас на полу раза два в неделю… А ремонт в результате оказался просто срочной заменой обоев… Наверно, были причины, по которым нужно было во всей квартире сменить практически новые обои…
Марина отперла мне дверь и молча ушла в комнату гладить. Я же открыла шкаф и для начала не нашла своего короткого шелкового халатика, который обычно висел среди его рубашек. Потом я открыла обувное отделение — ни одной пары моих туфель — а должно было быть три.
Я заглянула в ванную. Наших с Варькой зубных щеток в стаканчике не было. Зато рядом с Сашиной торчала чья-то еще.
В комнате, где гладила Марина, обычно лежали Варины книжки и игрушки. Сейчас ничего не было.
— Марина, а вы не знаете, где Варины куклы?
— За шторой, на окне, — ответила Марина и быстро, но внимательно взглянула на меня.
Я взяла все с окна. Мне вдруг стало жарко. Главное, чтобы сейчас не стало дурно и не затошнило.
Я зашла на кухню. На кухонном столе я увидела роскошный букет тюльпанов. Тюльпанов — не хризантем… Мне Виноградов много лет упорно дарит белые хризантемы, которые я не люблю. Но зато они практичные — стоят две, а то и три недели, если менять воду. Я меняю и вынужденно вдыхаю их запах, который почему-то напоминает мне одно морозное утро…
Еще до Вариного рождения Виноградов однажды позвонил мне рано-рано утром и сказал, что приедет. Никак не объясняя — зачем, почему. А что тут объяснять — причина та же. Я быстро почистила зубы, переодела свободную желтую футболку, в которой спала, на полупрозрачную рубашонку, накрасилась и пошла открывать дверь. Пахнущий морозом Виноградов, не теряя ни секунды, не говоря ни слова, как обычно, энергично провел интимное мероприятие, и только тут сказал мне: «Одевайся!» Я, ничего не спрашивая, быстро оделась, мы вышли, сели в его машину и куда-то поехали. Мы приехали на стройку.
Практически законченный новый дом, один из первых в Москве многоэтажных монстров нового времени, был еще обнесен забором, и поднимались мы на самый верх на внешнем, строительном лифте. Последний этаж, где мы вышли, был, наверно, тридцатый или тридцать пятый. Женщина, провожавшая нас туда, сказала: «Я сейчас!» — и уехала на лифте вниз. Я вопросительно посмотрела на Виноградова, а он, по-прежнему ни слова не говоря, взял меня за рукав и повел в одну из квартир.
Двери были еще не заперты, но в окнах уже были вставлены стекла. Все равно было очень холодно. Поэтому, когда Виноградов, оглянувшись на полуприкрытую дверь, расстегнул брюки, я вздрогнула, как будто раздели меня. «Иди сюда», — сказал Виноградов и стал смотреть в огромное, диаметром не меньше двух метров, круглое окно. Потом он закрыл глаза. Когда открыл, снова оглядел Москву с высоты полета военного вертолета и сказал: «Красота». Он сжал мою руку, и мне показалось, что он сказал это о том, что сейчас было.