Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Тамара не сомневалась, что граф поспешит откликнуться ей в ту же минуту, как только узнает, что она здесь. Как удивится-то, как обрадуется!.. Но зачем сам-то он здесь? По каким делам? — Может быть, поступил в «Красный Крест» и назначен «уполномоченным»? Или приехал определяться волонтером в армию?.. Что ж, он так мужественен, так благороден, у него такие честные, гуманные убеждения, он так способен на увлечения, на самопожертвование… Война, бой — это такое, казалось ей, обаятельное для каждого мужчины, такое влекущее, притягивающее к себе явление, что было бы вполне естественно, если б на него откликнулся и граф — la nobleese oblige, — как откликнулись уже многие, добровольно переменившие свою блестящую гражданскую карьеру на мундир армейского солдата. Но в таком случае, зачем с ним тут этот Абрам Иоселиович? Что у них может быть общего, какие такие дела? О чем они могли так серьезно и озабоченно разговаривать? — Все это оставалось для Тамары странной, сбивающей с толку загадкой.

XIII. У ЕГО ЭКЦЕЛЕНЦИИ, ГОСПОДИНА МАРЗЕСКУ

Граф действительно не заметил Тамару. В ту минуту он весь-был поглощен серьезным разговором с Абрамом Иоселиовичем по очень важному и интересному для них обоих гешефтy. Абрам Иоселиович, взявший на себя часть громадного подряда по поставке на армию сухарей, желал бы открыть одну из своих сухарных фабрик в окрестностях Букарешта, близ одной из станций железной дороги, чтобы иметь возможность доставлять сухари частям войск в скорейший срок и кратчайшим путем. Но одно только это удобство не представляло еще для Блудштейна особенной выгоды, и даже самая фабрика сухарная была нужна ему не столь для дела, сколь для виду, для отвода глаз. — Die Hund war nict hier begraben. — Интимная сущность дела заключалась в том, что составленная Блудштейном «сухарная компания», во главе которой фиктивно фигурировало

титулованное имя графа Каржоля де Нотрека (Сам Блудштейн оставался в тени и как-будто в стороне) договорилась с интендантством поставлять сухари с доставкой на места по 2 р. 80 к. за пуд. Интендантство за ценой не стоило, — благо деньги казенные и потребность для войск неотложная. Некоторую часть этой операции Абрам Иоселиович устроил в России, в Украинской губернии, где ему удалось передать производство выпечки крестьянам, по цене от 60-ти до 80-ти копеек за пуд, а самому явиться лишь в роли посредника между крестьянами и казною. Но главный «кунстштик» и ого дела состоял в том, что у Абрама Иоселиовича в самой Румынии оставались еще на руках значительные запасы хлеба в зерне и муке, которые он задешево скупил здесь, на месте, еще в то время, когда цены на хлеб не успели подняться, — хотя в «оправдательных» документах, засвидетельствованных ему разными румынскими «шефулами», «гувернорами» и «префектами» цены эти, ради русской казны и были показаны выше действительных — и вот, теперь-то, в виду этих запасов, Абраму Иоселиовичу чрезвычайно хотелось бы привлечь к выпечке румынских крестьян, но привлечь так, чтобы их заставить покупать муку на сухари у него же, из его собственных складов, и покупать, разумеется, уже не по той дешевой цене, по какой он сам скупал свои продукты, а по нынешней, значительно повышенной. Расчет Блудштейна строился на том, что крестьянин, покупая муку у него и перепекая из нее хлеб в сухари, получал бы от «компании» за свой труд чистого барыша по 10 копеек с пуда, тогда как сам Блудштейн, кроме прибыльной разницы в цене на муку, выгадывал бы свой барыш еще на расстоянии и времени доставки, отправляя главную массу своих сухарей к войскам из Букарешта, вместо того, чтобы возить их из Украинской губернии. — Это, по крайней мере, втрое сокращало бы ему расходы по доставке. А так как подряд был взят его «компанией» почти на миллион пудов, то понятно, какие крупные барыши стянул бы он с казны не за что иное, как только за свое любезное посредничество или, собственно говоря, за «остроумие», за свою «игру ума» в выдумке ловкого фокуса. Но убедить румынских крестьян в «выгоде» для них покупать муку у Блудштейна и печь из нее сухари для него же, а в случае надобности, даже заставить их делать это, возможно было не иначе, как только при помощи известного давления на них со стороны подлежащих румынских властей. Требовалось, ни более, ни менее, как оплести и облапошить простодушного румынского «плугаря», связать его предварительно особым письменным условием. Но дело это казалось настолько щекотливым, что даже всепродажная и малоцеремонная мелкота румынской администрации не решалась брать его на собственный риск, несмотря на довольно крупные посулы Блудштейна. И таким-то образом, для Абрама Иоселиовича поневоле явилась необходимость втянуть в свое предприятие кого-либо из «крупных», заинтересовать этого «крупного» перспективой блестящих выгод, сделать его или участником будущих компанейских барышей, или дать ему единовременно хорошую взятку, — словом, так или иначе, «купить» его. Собственная богатая опытность в делах подобного рода, а отчасти и молва местных дельцов-евреев, указали ему на подходящего для него человека в лице одного из парламентских и министерских воротил, члена Братиановского правительства, через которого, будто бы, и не такие еще дела проходили и, главное, сходили с рук безнаказанно: он-де и для самого князя не раз устраивал не совсем-то легальным путем выгодные аферы по скупке государственных и частных земель и угодий, так что и сам-де князь, из боязни быть скомпрометированным, лично заинтересован в благополучии и безнаказанности этого своего фактотума, — стало быть, если кто и может помочь Блудштейну обработать его смелый гешефт, то это только «алуй экцеленц домнул Мерзеску». Первая удочка в указанном направлении была предварительно закинута Блудштейном личному секретарю этого крупного туза. — Ничего, клюнуло. Спустя два дня, удовлетворенный секретарь на словах сообщил графу Каржолю, что «son excellance» изъявил благосклонную готовность выслушать «представителей» русской «сухарной компании» и даже сам соизволил выбрать для интимной аудиенции такой день и час, когда весь Букарешт был отвлечен ярмарочным празднеством и торжественным проездом на ярмарку румынского двора: меньше глаз, меньше шуму. Между Блудштейном и Каржолем весь вопрос был теперь в том, как обработать половчее этого господина Марзеску, к которому в данную минуту они и направлялись, в качестве «представителей», — удовлетворить ли его кушем теперь же, или завлечь барышами в будущем, в качестве компаньона? Каржоль стоял за первое, Блудштейн же более склонялся ко второму. Хотя подобного рода «деликатные» дела Абрам Иоселионович предпочитал обрабатывать с глазу на глаз, но тут, при предстоящем объяснении, никак не мог обойтись без Каржоля: граф был необходим ему, во-первых, как официальный представитель компании и, во-вторых, как человек, могущий объясниться, потому что сам Блудштейн, кроме «bonjour», «merci» и «charmant», ничего не понимал по-французски. Таким образом, все дело поневоле возлагалось им на дипломатическое искусство графа Каржоля.

«Дженераль» Мерзеску обитал в собственном, благоприобретенном небольшом, но очень уютно расположенном доме, с садом и разными архитектурными выкрутасами в наружных украшениях и пристройках, вроде бельведеров, фонариков и т. д. Когда наши «представители» подкатили к завитому виноградом подъезду внутри двора, их встретил швейцар с булавой и в министерской ливрее, довольно впрочем потертой. В украшенном лепной работой вестибюле, на массивных дубовых скамьях, частью дремали, частью резались между собой в карты несколько курьеров, ординарцев и каких-то домашних челядинцев, не удостоивших посетителей ни малейшим вниманием. Здесь сильно припахивало жженым «тютюном» [7] и на прекрасном мозаичном полу валялись папиросные окурки. Сразу было видно, что вся эта распущенная домашняя орда привыкла не стесняться присутствием в доме самого высокопоставленного хозяина и живет себе патриархально-халатною жизнью. Каржоль и Блудштейн подали швейцару свои визитные карточки и просили доложить о себе его превосходительству. Тот кликнул одного из дремавших курьеров. Этот последний, в расстегнутом форменном сюртуке, с грязным галстуком и манишкой, нехотя и огрызаясь на потревожившего его швейцара, поднялся с места, с неудовольствием принял от него карточки и понес их во внутренние «апартаменты», даже не потрудившись застегнуться. Спустя минуту, он возвратился в том же виде и, проговорив «пуфтим» [8] , взмахом головы пригласил гостей следовать за собой и проводил их через две приемные до запертых дверей кабинета. Тут курьер приостановился и, не столько ради самого себя, сколько для внушения гостям надлежащей почтительности к сановнику, сделал им вдруг таинственно предостерегающий жест, осторожно приоткрыв дверь и с благоговением по адресу его превосходительства, почти шепотом проговорил им: — Пуфтим! ынтратэ… [9]

7

Тютюн — простонародный табак вроде махорки.

8

Прошу, пожалуйте.

9

Входите.

Граф с Блудштейном тихо вступили в обширный кабинет сановной особы, где первые мгновения им показалось, что тут никого нет; но затем, осмотревшись, они заметили в глубине комнаты на широкой, низенькой оттоманке какую-то, лежащую задом к ним, жирнолядвенную мужскую фигуру, в легком чичунчовом пэтанлерчике и в одних носках, без сапог. Озадаченные и несколько смущенные такой неожиданностью, они остановились в нерешительности близ дверей, не зная уйти ли им, или оставаться. Но тут жирная фигура грузным увальнем повернулась в их сторону и, лениво приподнявшись с оттоманки, через плечо обратилась к ним по-французски с приглашением присесть, прибавив, что через минуту она к их услугам и, вслед затем, преспокойно приняла опять свою прежнюю выпяченную позу, каржоль с удивлением посмотрел на Блудштейна, — Блудштейн на Каржоля, а жирная туша занялась между тем чтением какой-то форменной деловой бумаги и, дочитав до конца, принялась лежа писать на ней сбоку карандашом свою резолюцию.

Каржоль, от нечего делать, поневоле занялся пока осматриванием обстановки этого кабинета. Посредине — большой письменный стол великолепной резной работы, с кипами деловых бумаг; вокруг него — несколько роскошных бархатных кресел, но уже с потертыми и обсаленными спинками. Между окнами — книжные шкафы и на них гипсовые бюсты Гарибальди и Кавура, как наглядное доказательство симпатий хозяина к либеральной и национально-объединительной политике. На полу — французские и азиатские ковры, из которых одни совсем еще

новенькие, тогда как другие сильно уже потасканы и пообтрепаны. В стороне, на круглом столе куча разных румынских и иностранных, преимущественно венских газет. Из подпоровшегося бока оттоманки торчит мочало. На этажерках и покрытых богатыми, но уже запятнанными салфетками столах стоят разные венские безделушки, фотографические портреты и лампы двоякого сорта: или чересчур уж роскошные, или самые ординарные. На стенах — несколько картин в тяжелых, роскошно золоченых рамах, и между ними, на первом месте, большой фотографический портрет князя, а против — объемистый масляный портретище самого господина Мерзеску, в залитом солнцем министерском мундире, со всеми регалиями и с рукою, внушительно наложенною на книги законов и конституционную хартию. Затем, между остальными картинами — ни одной сколько-нибудь порядочной: все какое-то шаблонно-рыночное малеванье, вроде швейцарских пейзажей, или даже венские олеографии, изображающие дородных, полуобнаженных, с вызывающими улыбками, красавиц с венской Rings-Strasse, да немецких католических патеров в комическом виде, отправляющих в нос понюшку табаку, или самодовольно смакующих винцо перед бочкой в монастырских подвалах. Окна кабинета выходили в сад, наполненный клумбами прелестных цветов, которые однако же ужасно портило присутствие разноцветных зеркальных шаров всевозможных размеров, в поражающем изобилии насаженных среди этих клумб на зеленые тычинки. Словом, как в кабинете, так и в саду решительно на каждом шагу кидалась в глаза неуклюжая смесь банальной европейской роскоши с халатно-азиатскою грязцой и на всем этом лежала яркая печать неизмеримой пошлости, неизменного безвкусия и импонирующей претенциозности.

Жирная туша, кряхтя, пыхтя и сопя, лениво и грузно поднялась наконец с оттоманки, обтерла грязноватым носовым платком обильный пот с лица и шеи, насунула на ноги стоптанные туфли и, не позаботясь даже привести в приличный порядок свои панталоны и расстегнутый ворот крахмальной сорочки, вразвалку двинулась к письменному столу, приглашая вместе с тем и графа с Блудштейном занять места против себя в креслах.

— Извините, господа, задержал вас несколько, — начал Мерзеску по-французски небрежно оправдывающимся тоном. — Что делать, вы понимаете, дела государственной важности… А благодаря нашествию на нас ваших «дружественных» войск, дел еще больше стало… Просто, мочи нет! Не дают покою ни днем ни ночью… Да, могу сказать, эта ваша «освободительная» война нам уже вот где сидит!

И он похлопал себя ладонью по жирному красному затылку.

Все это ужасно коробило элегантного Каржоля, тем более, что он, по настоянию Блудштейна, разлетелся к Мерзеску во фраке и белом галстуке (Блудштейн тоже был во фраке и даже с полунатянутой на руку перчаткой), а этот румынский «хам» вдруг принимает их в туфлях и расстегнутых панталонах, ничуть даже не смущаясь такою бесцеремонною неряшливостью и даже руки не протянул ни тому, ни другому, — не удостоил!

Сановник, между тем, зевнул, почесал всею пятернею свою волосатую грудь, причем кстати пожаловался на ужасную жару и блох, от которых нигде, даже в княжеском дворце, нет спасения, а затем, как бы вспомнив о чем-то, громко захлопал в ладоши и закричал по направлению к двери:

— Гей!.. Чине акало?!. Лa службэ!.. Куриере!.. Вин ынкочэ! [10]

На этот зов появился курьер и остановился в дверях, вопросительно глядя на сановника.

— Дэм ачестор домулор де дульчац ши ракиу! [11] — приказал ему сановник, указав пальцем на своих посетителей.

Через минуту какой-то небритый, но ливрейный гайдук, с продранным локтем и с сильным чесночным букетом от собственного дыхания, принес на мельхиоровом подносе блюдечко розового варенья с одной ложечкой на обоих гостей и два стакана холодной воды. Тут же стоял и граненый графинчик ракии. Гайдук принялся было наливать гостям по рюмке водки, но от нее отказались, ограничась одной водой с вареньем, от которой, в силу обычая, отказаться было нельзя. Сановник достал из своего портсигара две самодельные вечерние папироски и предложил их гостям, а сам закурил из большого янтарного мундштука третью.

10

Эй, кто там?! Чиновник! Курьер! Поди сюда!

11

Подай этим господам дульчац и ракии.

— И так, господа, что вы сказете? в чем ваша просьба? — начал он деловым тоном, после того, как необходимая церемония была окончена и гайдук удалился из кабинета. — Только предупреждаю: более десяти минут не могу уделить вам, — дела, нетерпящие дела, вы понимаете.

Каржоль изящным французским языком обстоятельно начал излагать ему дело, не забывая вставлять в свою речь титул «excellence», который отчеканивал с особенной, ласкающей ухо грацией и почтительностью, и следя в то же время, какое впечатление производит его доклад на господина Мерзеску.

Господин Мерзеску слушал внимательно и только наматывал себе на ус, не выражая никакими внешними проявлениями ни своего одобрения, ни своего несогласия. Это был коренастый и тучный брюнет лет пятидесяти, с сиво-курчавой шевелюрой над низким лбом, с плотоядно широкими скулами и проницательно хитрыми черными глазками, которые нагло выглядывали из припухлых век и мешковатых подглазий, осененные густыми, широкими бровями. Подкрашенные черные усы и такая же французская «люишка», на мясистом подбородке придавали ему скорее типичный характер какого-нибудь видавшего виды курзального крупье, чем государственного сановника. Господин Мерзеску являл собою продукт той печально-знаменательной эпохи, когда после 1856 года взоры боярской Молдо-Валахии отвернулись от Востока и всецело обратились на Запад, ища и чая исключительно там своих идеалов и своего спасения и обновления, причем «интеллигентное» правительство и «либеральная» палата прежде всего постаралась изгнать свою древнюю кириллицу и заменить ее латинским алфавитом, и когда, сообразно такому началу, пошла радикальная ломка почти всех остальных форм и порядков прежней самобытной жизни. Для господина Мерзеску, как и для современного «цивилизованного» румына, необходимо воспитавшегося на венской Rings-Strasse или на парижских бульварах, наивысший социальный и нравственный идеал, к которому он стремится всею душой и всеми помыслами, составляют оппортунистический либерализм и Париж, но не столько нынешний, сколько наполеоновский, — Париж Второй империи, со всем его мишурным блеском, нарядной внешностью и внутренней пустотой и гнилью разврата общественного и семейного, с его широкою продажностью — от высших сфер и министерских кабинетов до сокровенных сфер супружеского алькова включительно, — с его скаредностью и жадностью, с бесшабашным стремлением к быстрой, хотя бы и темной наживе, с легкомысленным поверхностным отношением ко всему на свете, кроме интересов собственного кармана, с полным индиферентизмом к религии, к семье, к гражданским обязанностям и, наконец, с его громким, но пустым газетным и парламентским фразерством. Оффенбаховщина и бульварность в жизни, в нравах, в модах, в идеях и стремлениях вместе с полуцыганскою-полуазиатскою неряшливостью, грязцой и цинизмом во внутренней своей сущности и в домашних, непоказных порядках, — такова была нравственная физиономия господина Мерзеску, этого столпа румынской государственности.

Выслушав внимательно, с министерскою миной, деловой Доклад Каржоля, «алуй экцеленц», прежде чем дать какой-либо ответ, широковещательно пустился нести околесную, мало и вовсе даже не касавшуюся изложенного ему дела, и высказал при этом столько беспредельного фанфаронства, столько самомнения, самонадеянности, хвастовства и замечательной легкомысленности, что даже у Каржоля засосало под ложечкой от нервно-тоскливого нетерпения, «да когда же, черт тебя возьми, ты кончишь, когда наконец перейдешь к делу!» А Мерзеску, между тем, забыв про свои «нетерпящие дела», говорил и говорил без конца обо всем, что взбредало ему на мысль, кроме самого дела, кроме его сущности. Как будто нарочно желая истомить своих слушателей, он распространялся о своем «дорогом отечестве», о Румынии и румынах, которые-де справедливо почитают себя высшею культурной расой в Европе, как прямые потомки древних Римлян (и европейская наука согласна с этим) и как преемственные носители идей европейской цивилизации, свободы и т. п. Много и долго говорил он и о «великой, священной миссии» румынского народа и правительства, о его важном и государственном значении для Европы, — на чью-де сторону политических весов будет брошен румынский меч, тому и достанется победа, — даже почему-то счел нужным успокоить Каржоля, как русского, словами «Nayez pas peur, nous sommes avec vous!» покровительственно похлопав при этом его по плечу, — и затем перешел к пространному самовосхвалению: нашу-де страну нельзя трактовать, как вашу или какую-нибудь, с позволения сказать, Турцию, мы-де конституционное государство, — не забывайте этого: «кон-сти-ту-ционное!»— наш парламент один из самых образцовых в мире, наши ораторы блещут демосфеновским и цицероновским гением и к их заявлениям должны-де прислушиваться, а нередко и сообразоваться с ними «кабинеты» и политики целой Европы, даже сам Бисмарк!.. Наша журналистика «высоко держит свое знамя» и играет выдающуюся, почетную роль даже за пределами Румынии, наша армия, наши финансы, наше просвещение и т. д. и т. д. Но важнее всего, по словам Мерзеску, это то, что румынская нация, будучи «самою древней» нацией Европы, есть в то же время и ее самая молодая, самая передовая и самая либеральная нация, стоящая-де твердым оплотом культурной Европы против наплыва варварства. В этом-то, по объяснению «алуй экцеленцы», и состоит «великая миссия Румынии».

Поделиться с друзьями: