Тамо далеко (1941)
Шрифт:
— За что? — обомлел старый.
— А что не послушался, оставил пушку наверху и две машины подбил. Так плеткой и лупил, прямо по лицу, и предателем обзывал, пока собственные солдаты не застрелили.
Войники мрачно слушали тех, кто прошел первые бои с немцами, отходили покурить и потихоньку спорили, верить или нет.
Поезд наш встал надолго и я от скуки прихватил рюкзак и умотал шататься по городку. Ничего особенного — в долину между склоном гряды и небольшой речушкой втиснуто шоссе и десяток улочек поперек, уставленных небольшими домиками. Тысяч пять жителей от силы. Ни тебе автобусной станции, ни
Вот я и ждал, но во мне потихоньку взыграло прошлое — воевал-то я примерно в этих краях, только северней. Ходил, прикидывал, как организовать оборону или, наоборот, атаку. Куда лучше поставить пулеметы, где укрыть людей, как назначить цели пушкарям и минометчикам…
Встряхнул головой, чтобы отделаться от наваждения и побрел обратно, где в соседних со станцией кафанах расположились вперемешку пассажиры и войники. И разговоры у них невеселые, вполголоса, и взгляды быстрые, тревожные. И что характерно, в чистом виде цветовая дифференциация штанов — господа офицеры в форме серого сукна устроились отдельно от всех и делают вид, будто происходящее их не касается. А нижние чины в зеленоватом или коричневом варианте хаки гуляют сами по себе. И одеты они кто во что, видать, какие склады при мобилизации вскрыли, то и получили.
Во дворе кафаны дымили злым табаком семь или восемь солдат и местных, а когда я подошел поближе, оказалось, что они слушают давешнего бровеносца. К моему удивлению, он успел сменить обмотки и ботинки на опанаки с онучами, а шинель — на долгополый суконный гунь темно-синего цвета.
— Продешевил ты, Бранко, — посмеивался над ним пожилой войник. — Тесьма у тебя на гуне хороша, а подкладки нет!
— Ага, как же ты, Красный Бранко, без красной подкладки? — подшучивал длинный.
— Уж всяко получше, чем в армейской шинели!
— Ты же присягал сражаться за короля и отчизну! — укорял его пожилой.
— Присягал, да только где тот король? Белград сдал и улетел с генералами, только его и видели!
— Да уж, остались мы без главы…
— И офицерам веры нет, как тому генералу. Сдадут нас, — буркнули из заднего ряда.
— А своя голова на что? — возразил бровастый. — Самим думать! Самим жизнь устраивать!
— Власть есть, ее слушать надо, — гнул свое пожилой.
— И много ты хорошего от той власти видел? Жандармов, что из тебя налоги выколачивали, да стопку ракии раз в год от председника општины!
— Ничего, вот придут немцы, они тебя научат, как самим жизнь устраивать!
Спор все разгорался, но когда участники уже были готовы перейти на крик, внезапно полилась песня:
Синье е море широко,
Широко, хладно, дубоко.
Край му се не да видети
Не могу мисли поднети.
Молодой женский голос выводил берущую за душу мелодию так, что все примолкли, а пожилой даже замер с открытым ртом. Замер и я, настолько поразила меня песня.
Крече се лача француска
Са пристаништа солунска.
Транспорт се крече србади
Ратници, брача болесни.
В песню вплелись мужские голоса: сначала один, потом еще два, а потом и все остальные, и во дворе, и в кафане — все, кроме меня, не знавшего слов. Пожилой украдкой смахнул слезу, а хор продолжал:
Радости нема ни за трен,
Наиче
швапски субмарен.Сви моле Светог Николу
Найвечу силу на мору.
И так меня разбередило, так это звучало в унисон со знакомыми народными песнями — вот ей-богу, почуял я родной славянский корень, хоть и развела нас история тысячу лет тому назад. Чтобы не скатиться в тоску и хандру, тут же купил у кафанщика бутылку ракии, вышел обратно во двор и глотнул прямо из горлышка.
Песня тем временем закончилась, спорщики и подошедшие к ним стояли притихшие и только пожилой печально заметил:
— Все, как было, швабы обложили, кто нам поможет?
— Где тот французский корабль? — вздохнул длинный.
— Не будет вам французского корабля, — отрезал бровастый, — Францию швабы тоже под себя подмяли.
— А что же делать?
— На себя надеяться. Прятать оружие, ждать сигнала.
— От кого, от короля?
— Король бежал, генералы и министры предали, им веры нет. Но есть люди, что придут и поднимут знамя борьбы.
Новой песни не зазвучало, народ помалкивал и потихоньку расходился, солнце свалилось за горы и в темном дворе остались мы вдвоем с бровастым. Я снова приложился к бутылке, поймал его взгляд и протянул ракию. Бывший солдат, не чинясь, отхлебнул.
Из кафаны долетел аромат жареных на углях ражничей, а меня опять пронзило чувство родства и сходства — водку тут пьют как у нас, шашлыки жарят так же, разве что называют иначе. И сало делают, только больше на бекон похожее.
Пока витал мыслями, неотрывно таращился на бровастого, так что он не выдержал и бросил:
— Чего уставился?
— А? — выпал я из размышлений. — Да вот, думаю, не коммунист ли ты.
— Не твое дело, — он резко отбросил окурок и зашагал в сторону.
— В любом случае, удачи!
Бровастый бросил на меня взгляд через плечо, но не остановился.
Ракией я догнался уже в поезде, после того, как дали сигнал на посадку. В черной боснийской ночи я впервые задумался — а ждут ли меня в Аргентине? Будет ли там ощущение, что я среди своих или меня убьет ностальгия?
Хотя там всего лишь ностальгия, а здесь убить могут люди.
Утром в Сараево вошли панцеры 14-й танковой дивизии и наш поезд прибыл прямо в лапы Вермахта. Вокруг с немыслимой быстротой разворачивался орднунг, в городе уже действовала немецкая комендатура и всех пассажиров немедля загнали в станционный пакгауз на проверку документов. И вот тут передо мной встал вопрос — как представляться? Рейспас могут спалить сами немцы, удостоверение банатского шваба даже мне казалось липовым, так что я сжал в руках бумаги Сабурова. Пока дождался вызова на сортировку, весь извелся — большую часть сразу отводили под замок, потому решил демонстрировать беспредельную радость:
— Как я счастлив вас видеть, майне Херрен!
— Руссиш? — удивленно спросил откормленный вояка, раскрыв мои документы.
— Найн, Балтен-дойче.
— Почему фамилия русская?
— Родители считали, что в славянских странах, — тут я постарался скорчить презрительную грмасу, — трудно жить с немецкой фамилией.
— Где они?
— Отец десять лет как умер, — печально потупиля я, — муттер в Белграде.
— Где живет, фамилия?
— В Професорской колонии, — назвал я адрес. — Рауш фон Траубенберг.