Танец бабочки-королек
Шрифт:
Все три пули из рёбер и из-под ключиц старшины Нелюбина вынимали без наркоза. Боли он почти не чувствовал. Разве ж это боль? После той, которую он перенёс у моста, лёжа у обреза воды на камнях, и потом, в машине? Здесь его уже спасали, лечили, и надо было терпеть, помогать врачам.
Перед операцией Маковицкая сказала медсестре:
– Дай ему ремень.
– Он без сознания.
– Он в сознании. Дай ремень, а то язык откусит. Ты губы кусаешь, а он – язык. Или зубы попортит.
Старшина Нелюбин слышал каждое их слово, и солоноватый ремень прихватил и сдавил зубами так, что, казалось, никто и никогда уже не разожмёт его намертво сомкнутых челюстей. Но глаз он всё-таки не открывал, боясь, что где-нибудь рядом, за спинами врачей, увидит стерегущую его смерть. Ещё рано ему было заглядывать ей в глаза. Подождёт, косая, думал он, исступлённо сопя кровавой слюной через прикушенный ремень. Старшина слышал и слова хирурга, и медсестры,
Через двое суток на третьи, ещё не все и проснулись, когда старшина Нелюбин, на которого в палате привыкли уже смотреть как на жильца на этом свете ненадёжного, очнулся. Открыл глаза, с трудом повернул голову, туда, сюда, осмотрелся и сразу сообразил, где он есть и в каком он плачевном состоянии. Однако кое-что всё же было и радостным. Например, то, что все органы и конечности, кажись, были на месте.
– Что ж это, ёктыть, я живой? – прохрипел он.
Соседняя койка скрипнула, напряглась, прислушалась. Лежавший на ней человек встал, опустил в расшлёпанные брезентовые тапки босые ноги, нагнулся над старшиной Нелюбиным:
– Эге! Кажись, покойник наш с того света вернулся!
Так его в госпитале и окрестили – Покойник. И прозвище то старшина Нелюбин терпеливо проносил все полтора месяца, до дня выписки в запасной полк.
– Живой, живой, брат, – услышал он опять. – Повезло тебе. Пули неглубоко вошли. Видать, в ватнике был?
– В ватнике. А где мой ватник? – спохватился он.
– Где твой ватник… – засмеялся сосед. – Моли Бога, что руки-ноги целы. А ватник новый выдадут. Если после поправки годным признают. Вон, посмотри на своё добро. Все три лежат на тарелочке. Медсестра принесла, красавица наша Танечка. Одной только не хватает, четвёртой. Танечка сказала, она у тебя навылет прошла. Так что четвёртая твоя где-то в поле валяется.
И сосед по койке сгрёб с тумбочки пули и показал их старшине Нелюбину. Пули чёрными, как спорынья, порчеными зёрнами перекатывались в жёлтой от табака ладони соседа.
– Погоди, не убирай, дай я их разгляжу, – сказал старшина. – Это ж что, все мои?
– Все твои.
Две из них были совсем новенькие, чистые, только на боках виднелись косые нарезки – от канала ствола. И только третья спереди, на рыльце, оказалась слегка притуплена ударом.
– Одной не хватает, – сказал сосед.
– Ничего, я и без неё проживу как-нибудь. А это положь-ка тут, поближе, чтобы я их чувствовал.
– Это тебе не баба, – засмеялся кто-то из соседей, – чтобы рядом укладывать…
Так вот про какие медали говорила докторша, догадался он и обрадовался, что лежит на чистой кровати в тёплом помещении, где не стреляют и где не надо отрывать ячейку и сидеть потом в ней, скрючившись в три погибели в сырой промозглой земле и ждать, когда по твою голову прилетит мина с той стороны… Хорошо было в госпитале. Главной радостью старшина считал, что здесь он снова наконец не один. Это ж как в окопе, думал он с благодарностью судьбе, когда и под пулями да не один, и чёрт не страшен.
Шли дни. Утром в их палату приходила строгая и красивая, всегда гладко причёсанная, с тонкой ломкой морщинкой поперёк чистого лба докторша – старший военврач Маковицкая. Старшине Нелюбину, и это заметил
не только сам он, но и весь персонал и даже раненые, она всегда уделяла особенное внимание. Расспрашивала, не чувствует ли он болей в груди, не беспокоит ли кашель и нет ли кровяной мокроты. Даже однажды о семье расспросила, что растрогало старшину Нелюбина чуть ли не до слёз.Вскоре он начал вставать и медленно передвигаться по палате. Ходил он, прижимая к груди руки, будто придерживая хрупкую дорогую вещь, без которой ему не жить. Раз, проходя между рядов лежачих раненых, услышал плач молоденького бойца. У парня отняли правую ступню. Операцию делали под наркозом. Когда очнулся, кинулся ощупывать ногу. Закричал, заблажил! В слёзы! Привезли его из-под Боровска. Был подносчиком снарядом в расчёте 45-мм «полковушки». На позицию их дивизиона прорвались немецкие танки и за несколько минут разделали все орудия и расстреляли из пулемётов расчёты. Когда подносчик снарядов увидел, что все убиты, побежал спасаться в лес. Танк погнался за ним. Не стрелял, хотя, если бы выстрелил из своего курсового пулемёта, вряд ли бы промахнулся. Механик-водитель хотел настигнуть артиллериста гусеницами. И настиг. Но подносчик снарядов в самый последний момент успел прыгнуть в сторону. Прыжок оказался не совсем удачным. Правая нога всё-таки попала под гусеницу. К счастью, немец то ли понадеялся, что раздавил русского, то ли увидел другую цель, но больше не разворачивался, не искал подносчика снарядов, а погнал стальную коробку дальше. Старшина Нелюбин видел иногда, как подносчик снарядов резко поднимал голову от подушки, вытягивал тонкую мальчишечью шею и смотрел в одну точку, на простыню, где должна была торчать правая ступня, но где её не было, потому что её расплющил танк, а потом доктор Маковицкая произвела срочную ампутацию, чтобы уберечь ногу от начинавшейся гангрены.
– Э, парень, не убивайся-ка ты. Без ноги – не без чести. Радуйся, дурень. Ты уже отвоевался. Ко двору поедешь. К матке с батькой. Родители-то у тебя есть?
– Есть. В Туле живут, – сказал подносчик снарядов дрожащим голосом, в котором дрожало уже не одно только горе, но и надежда.
– Ну вот. В Тулу свою поедешь. То-то рады будут, что ты живой воротился. Успокойся, уймись. А ходить научишься. Не беда. У нас в деревне, скажу я тебе, дед Марчуков есть. Так он ещё на той германской ногу потерял. А ничего, женился, детей аж семерых нарожал. И косит, и пашет, и на лошади верьховьём ездит. Деревяшку себе такую сделал и – хоть пляши. А коли девушка у тебя есть, зазноба, так она на это и не посмотрит. Ты уж меня, старого солдата, послушай. Правду тебе говорю.
На перевязке, когда Маковицкая осмотрела его раны и нашла, что он быстро идёт на поправку, зашёл такой разговор.
– Где ж тебя, солдат, так щедро немец угостил? – спросила она.
– Да на речушке одной, товарищ капитан, – ответил он. – Шаней зовётся. Всех товарищей своих я там потерял. И земляков-односельчан, и сержантов-командиров.
– Шаня, говоришь? Что-то знакомое. Ах да, земляничные места. Под Медынью, кажется.
– Да, совершенно точно, товарищ капитан. Под Медынью, – и спросил: – А не лежат ли тут на излечении курсанты из Подольска?
– Курсанты? Вообще-то их увозили в Подольск. Но третьего дня двоих привезли и к нам. А почему спрашиваешь о курсантах, солдат? Ведь ты, кажется, не из курсантов?
– Куда мне, товарищ капитан! Я из сто тринадцатой стрелковой… Воевал я с ними. С подольскими. Как вышли мы из окружения под Мятлевской станцией, так в ихнюю траншею и легли. Из одного котелка кашу ели. Как братья родные. Эх, и боевые ж ребята! Как они ловко ихние танки жгли! И, главное, ростом все – как подрезанные. Высоченные. Идёшь, бывало, а он над тобой колыхается, разговаривает… Гвардейцы как есть! Таких бы командованию на племя надо было оставить. Война-то кончится, племя поправлять придётся. Вон сколько битых да калеченых…
После перевязки он пошёл разыскивать курсантов. Ему указали на кровати в углу одного из классов на втором этаже. Там лежали двое. Недвижимые, до глаз в бинтах. Посидел возле них, подождал, может, какой-нибудь глаза откроет или рукой ворохнёт. Нет, не дождался. Ушёл в свою палату. А утром снова пошёл к ним и узнал, что обоих их унесли в смертную. Отмучились. Медсёстры сказали, что были те двое артиллеристы и привезли их из-под Малоярославца, где в эти дни на участке Можайского УРа шли сильные бои. Оба сильно обгорели. Так, не приходя в сознание, и умерли.
Немец давил. Уже налетали самолёты и бомбили Наро-Фоминск и пригороды. И в госпитале, среди медперсонала, ходили такие разговоры, что, возможно, со дня на день придётся эвакуироваться. Потом, спустя какое-то время, разговоры затихли. Немца остановили. Но, как потом оказалось, ненадолго.
– Что, солдат, о доме, поди, подумываешь? – спросила его в другой раз Маковицкая.
– Как не думать, товарищ капитан? Дом-то под немцем остался. Живы ли мои? Чем кормятся? Не знаю. Вот подлечусь и воевать надо идти, выручать семью.