Танец бабочки-королек
Шрифт:
– Сколько же тебе лет? – прищурилась она, испытывая старшину пристальным взглядом своих тёмных, как прудовая вода, глаз, в которых таилась какая-то глубокая, неизбывная то ли печаль, то ли, горше того, тоска.
– Э, товарищ капитан, мои годы, может, и постарее ваших, да только вам обо мне не по годам судить надобно, а по рёбрам, – засмеялся он.
Маковицкая тоже ответно засмеялась. А медсёстры переглянулись. Старшина же Нелюбин заметил, что хоть и засмеялась она, но глаза как были невеселы, так и не расцвело в них никакой радости. А душа-то человеческая вся в глазах, а не на устах. Уж это-то он знал. Хочешь узнать, что подчинённый уставом или обстоятельствами боец о тебе думает, когда ты ему что-то нужное внушаешь,
– А ну-ка, солдат, поясни, поясни, – заинтересовалась она, и морщинка на её лбу расправилась, исчезла. – По поводу рёбер.
– Да то и значит. Рёбра мои в целости?
– В целости. В одном только небольшая трещина, но она вполне благополучно затягивается. Организм крепкий, вот и зарастает всё быстро и без осложнений.
– Ну, так вот это ж и есть самое главное! Весеннюю корову, говорят, за хвост поднимают. А вы меня, товарищ капитан, заботой-то своей, да умением, да ручками своими добрыми, вот этими самыми, из могилы, можно сказать, подняли на свет божий. Дайте ж я эти самые ручки рас-це-лу-ю! Потому как боле мне вас отблагодарить нечем, – и старшина Нелюбин неожиданно ухватил руки Маковецкой и поцеловал их старательным мужским поцелуем – сперва одну, потом другую.
Она не отдёрнула рук. Все вокруг оцепенели. Не ожидали, что их ранбольной так расчувствуется. Молча, изумлённо смотрела на старшину и Маковицкая.
– Конечно, не по уставу я поступил. Вы уж простите. Да только на войне женщина хоть и в шинели, и при погонах, а всё одно – женщина. И то, что вы, милые мои, в мужицкую, солдатскую работу на этой войне впряглись и тащите её, так за это не только что руки вам надо целовать, а по гроб жизни на руках носить, – и старшина Нелюбин окинул взглядом всех собравшихся в перевязочной – и медсестёр, и санитарок – и, поклонившись им всем, вышел в палату.
Вечером, после смены, медсестра Таня с улыбкой заметила Маковицкой:
– Фаина Ростиславна! А этот наш старшина, с тремя-то пулями, хоть и Нелюбин, а настоящий поэт! И, похоже, что произвёл на вас впечатление.
– С четырьмя, Танечка, с четырьмя пулями, – поправила она медсестру и усмехнулась, ещё раз переживая нелепые, но какие-то очень правильные поцелуи старшины. И невольно взглянула на свои ладони. И вздохнула.
А погодя сказала:
– Вот ведь как случается: от офицера, образованного, светски воспитанного человека, который читывал и Толстого, и Достоевского, ничего подобного не услышишь, а тут… простой деревенский мужик, который о Толстом, может, только и слышал, что от сына-школьника, когда тот уроки учил… невольно разволнуешься. – И вдруг выпрямилась, как встрепенувшаяся птица, поправила под ремнём гимнастёрку и сказала уже другим тоном: – Штаб армии в город переехал. Ты что-нибудь об этом слышала?
– Нет, – ответила Таня и насторожилась.
– Это плохой знак. Видимо, будем эвакуироваться. Пока об этом никому говорить не надо. Но готовиться к тому, что переезжать придётся в срочном порядке, в любой час, в любую минуту, надо. К переезду мы должны быть готовы с завтрашнего дня.
– Всё поняла, Фаина Ростиславна. Лишь бы транспорт был, а ранбольных мы погрузим быстро.
– В армию прибывает новый командующий. Что-то должно наконец произойти. Какой-то перелом. Как в затянувшейся болезни.
– Господи, хоть бы остановили их, – вздохнула Таня.
– Иди спать, Танюша. И губы больше не кусай. Ты же у нас красавица, а так изуродовала себя.
Два с половиной месяца назад Фаина Ростиславовна Маковицкая, хирург одной из московских больниц, проводила на фронт мужа Илью Марковича Маковицкого, профессора, специалиста по редким растениям. Уходил он в составе 4-й дивизии народного ополчения, сформированной в Куйбышевском районе Москвы. Зачислили его в стрелковый полк рядовым ополченцем. Муж писал, что сражается под Смоленском. Потом, уже в сентябре, написал, что дивизия переброшена в район Валдая.
А через две недели после того письма пришло извещение – убит. На следующий же день она написала заявление с просьбой направить её в действующую армию. А ещё через два дня пришло назначение: главным хирургом в один из прифронтовых армейских госпиталей, который в те дни размещался в Наро-Фоминске.Хирург-травматолог с большим опытом, она вдруг поняла, что, когда родину попирает враг, её гражданский и профессиональный долг – быть там, где решается судьба страны. А судьба страны, в том числе и её народа, плоть от плоти которого она была, решалась в те дни в действующей армии, на фронте. Когда погиб Илья, жизнь, казалось, утратила весь свой смысл. То, чем она жила… Они с Ильёй строили мир на двоих. И вот одна половина рухнула. Её в одно мгновение не стало. А вторая осталась без опоры. Но такое состояние длилось недолго. Маковицкая умела владеть собой. Умела растворять себя в работе, умела подчинить себя долгу. С момента нового назначения она научилась разделять людей на больных, то есть раненых, и здоровых. Первые нуждались в её помощи, и она могла дать им эту помощь. Вторые могли обойтись и без неё. Первым она отдавала все свои дни и ночи, весь свой дар талантливого хирурга. Вторых старалась не замечать. Впрочем, и они платили ей тем же.
И вот раненый на реке Шане под Медынью старшина растеплил её окоченевшую душу каким-то особым человеческим, сильным теплом. Нет-нет, он не интересовал её как мужчина. Было бы смешно. Её влекло к этому человеку совсем другое. Его основательность, несокрушимость. Как если бы он, быть может, сам того не ведая, знал какую-то корневую тайну, которая и решит весь ход событий ближайших дней и последующих за ними времён. Она слушала его простонародную речь, его рассуждения и понимала, что вот именно такие, как он, и остановят беду, опрокинут врага и погонят его назад, в те чужедальние земли, откуда он пришёл. Когда провожала в ополчение мужа, сердце её сжималось от жалости и страха. Илья Маркович не был воином. По самой своей сути. Он и стрелять-то из винтовки едва ли умел хотя бы сносно. И уже тогда она поняла, что такие, как её муж, идут на убой, что германскому Dranq nach Osten они, переодетые в военные гимнастёрки профессора и студенты, вряд ли могут противостоять.
А теперь, глядя на старшину Нелюбина, на его небогатырскую, но живую и подвижную фигуру, на большие мужицкие руки, на его прямо посаженную голову и волевую упругую осанку человека, знающего свою силу и свою цену, ей хотелось думать, что вот он, именно он, и такие, как он, будут стоять в своих окопах до конца, а потом, выстояв, поднимутся и пойдут вперёд.
– А вы, простите, какой национальности будете? Глаза у вас больно ненашенские. Не еврейской ли? – спросил как-то старшина Нелюбин.
– Наверное, еврейка. Мама была еврейкой. Отец – русский. Так что я не знаю, кто я по национальности. Я думаю, что здесь важен дух, а не кровь. Мама из Львова. Отец – москвич. Они воевали в Первой конной, а меня воспитывала в деревне русская женщина, которая была моей кормилицей. А это буквально означает, что она кормила меня своим молоком. Её зовут Анна Кондратьевна Васильева. Я родилась в Москве. Здесь окончила университет. А почему вы меня об этом спросили, Кондратий Герасимович?
Она стала называть его на «вы» и по имени и отчеству. Так ей было легче.
– Да так, – старшина Нелюбин задумался. – Повидал я на войне всякого люду. И евреев тоже. У нас в полку тоже двое были. Начхим и начфин.
– Вы что же, Кондратий Герасимович, хотите сказать, что евреи не воюют с винтовкой в руках? Мой муж, тоже еврей, ушёл на фронт добровольно. За чужими спинами не прятался. И не только он один. И вот – убит в бою… – и Маковицкая снова посмотрела на свои ладони. Руки стареют позже, и они не расстраивали её, как расстраивают женщину приметы её увядания. Илья любил её руки и часто целовал их.