Танец единения душ (Осуохай)
Шрифт:
Может, ничего там у них, у Андрея и Елены, и не было такого, а лежали они рядом и говорили об алмазах, как часто во все ночи говорили о них. Но виделось иное, и так виделось, что и в самом деле было не разобрать, с той ли женщиной или с ней самой?!
Из забытья ее вызволил дальний треск: будто стадо лосей продиралось через чащобу. Жар сна переходил в жар яви. Слышалось нарастающее общее людское движение. Так что в следующее мгновение она сама была уже вне палатки. Горела тайга.
Самолет, как бы не кстати, закрутил винтами. Заезжий начальник что-то еще прокричал с подножки и помахал шляпой, будто желал счастливо сгореть тут всем огнем. Так, что Аганю охватило полное ощущение вновь наступившего, иного сна. Люди тоже помахали
Огонь наступал, как земной оползень. Он шел неохватной стеной, ломил, пожирал деревья, гнал птицу и зверя, и неминуемо, казалось, должен был слизнуть все, сделанное человеком — таежные пристанища, немудреные фабрики, электростанции, все, что давалось годами труда. А самому человеку, если не зазевается, оставить одно спасение — реку, где вилюйские пороги также в одночасье могут поглотить отступающих в панике людей.
Загуляли топоры, перестуком опережая друг друга. Мужчины врубались в тайгу, а женщины расчищали просеку. Агане чудилось, что она на войне. На фронте, сражается с фашистами, вероломно вторгнувшимися на родную землю. В детстве она часто представляла себя на войне. Особенно, когда удавалось проникнуть в спалвконтору и тихо постоять, послушать репродуктор или разговоры взрослых. Как заходилось сердце, как рвалась оно туда, где «наши», где бьются они с вражескими полчищами, как хотелось умереть за победу — и чтоб горн протрубил над ее могилой!
Бобков и здесь был неистов в работе. Он тоже будто сражался с врагом, которого не довелось ему добить на войне. Топор в его руках играл, как у плотника. Лишь изредка — Аганя замечала это — он чуть склонялся, опираясь на дерево, придавливая зажатым в руке топорищем живот. Разыгралась язва.
— Тебе плохо? Отдохни, — пыталась остановить его Елена.
Но он лишь отмахивался:
— Наотдыхаемся — зима впереди!
Закусывал боль, как удила, зажимал ее между обострившимися желваками, и снова взмахивал топором. Когда просека просияла, мужчины стали пускать встречное пламя. Андрею было весело это делать. Он поджигал, и смотрел на посланный им огонь, как баловной мальчишка. Даже посмеивался и подпрыгивал.
Пламя выскальзывало из-под него и, разрастаясь, словно бы ширя свою огненную пасть, змеиными клубками катилось на пожарище. Огни пожирали друг друга, угасали, словно уходили в землю, испускали дух.
Так день напролет, до темени. Ночью под сомкнутыми веками текли красные медяки, полыхали разводы и окутывало жаркое, бесстыдное наваждение. Языки пламени превращались в мужчину, в него, заласкивали, обнимали, она переворачивалась на живот, сжималась, утыкалась в подушку, потому что не он же это был, а что-то странное, поддельное, лишающее рассудка. К утру ветерок раздувал утихнувшую гарь. И вновь люди боролись с пожарищем.
Вдруг свежо проложенная просека уперлась в полуразрушенный арангкас — домовину, по-русски. Только русские закапывали домовину — гроб, если по-городскому, в землю, а якуты, эвенки — оставляли над землей. А вот похож арангкас был как раз на домовину: домик, и домик, только на двух ногах. Избушка такая, на курьих ножках.
Стоять было некогда, огонь наступал, но мужчины опустили топоры.
— Смотри-ка, тут еще кости целы, — заглянул один внутрь домовины.
И сразу, несмотря на огненную жару, повеяло сырью и холодом.
— Раньше, старые люди говорят, совсем в давние времена, эвенки просто на ветках хоронили.
— Земля-то проморожена: так оно сподручнее.
— Теперь уж якуты давно в землю зарывают. Эвенки еще, бывает, по-старинке хоронят.
— Кончай ночевать! Руби дальше!
И это было верным, если практически смотреть. Огонь не ждал!
— Могила же! — не решался первый рабочий.
— Да они же и подожгли! — расторопный говорил, конечно, не о духах покойного, а о его соплеменниках, о местных, — нас выкуривают!
Андрей ему и отвечать не стал. Посмотрел
внутрь гробницы — как-то оглушенно посмотрел. И повел просеку в обход. У Агани от сердца отлегло — так она забоялась, что снесут таежную домовину. О матери подумала.Тоску по родному дому она знала через людей — до угольков в глазах иные тосковали! Сначала принимала это за слабость, или того хуже, за напускное — напустят на себя, и ходят, кручинятся. А потом стала завидовать им: у них, привязанных сердцем к родному, за спиной всегда как бы оставался догляд — как ты там, в ином краю? Что наработал? Родное — оно не отпускало, оно вновь и вновь словно приходило с проверкой. Но оно — и оставляло возможность вернуться. Вернуться, и начать заново.
К отчему дому Аганя прирасти не успела, а при словах «родной дом» виделись горы бревен на склоне берега. На бревнах — в детстве играли «в дом», перегораживая проемы между бревенчатыми насыпями, укладывая тряпичных кукол в кроватки из коры. На бревнах добывали лакомство: ковыряли ножичками серу из-под коры кедрачей. Усраивали «прятки» или «догонялки» с большим риском для жизни. Бревна часто сметали удерживающие стояки, раскатывались, валом, высоко припрыгивая, летели в воду и уплывали, без призора, вниз по течению, где сноровистые людишки вылавливали их бограми. Кто — на истопку, а кто — на строительство. Взрослые гнали ребятишек с бревен, но переселенская детвора вновь обустраивала здесь свои «дома», отвоевав это их законное место у деревенских. За лето сказочные стены детских поселений все уменьшались, словно чахли, пока на берегу не оставались только ошметки коры. К следующему сплаву бревенчатые горы вырастали больше прежних, и вновь в них зарождалась потаенная ребячья жизнь, и опять Аганин «дом», как бы убыстряя ход самого человеческого существования, уплывал по реке в веренице плотов, вязки для которых парила вместе с другими переселенными женщинами ее мать.
Аганя обретала дом здесь: в тайге, в палатках, в маршрутах. Среди таких же, как и она, людей — геологи искали редкие минералы, а они, эти люди — родной дом. А мать как жила «временной переселенкой», — будто сирота в чужих людях, — так и живет.
Дом для матери надумала купить Аганя. Деньги кое-какие на сберкнижке у Агани скопились. Облигаций была целая пачка: их, облигации, хочешь, не хочешь, выдавали в счет зарплаты. И характер, северный, с размахом, проявился вдруг: под железом, самый большой в деревне — дом!
Дух спасенной могилы правил душой Агани. Дух, знать, призвал на подмогу местных из животноводческого колхоза.
Колхозники пришли на помощь не без помощи Бернштейна: умел Григорий Хаимович поднимать людей. Тем более, что скоро он явился сам, провозгласив:
— Да здравствует дружба народов!
Четыре конских волоса бросал старик Сахсылла на первый язык пламени. И никто не улыбался, мысли такой усмешливой не могло возникнуть. А наоборот, с верой неожиданной смотрели, с надеждой на эти волоски, видимо, должные связать их с духом огня. И «накормленный» огонь, казалось, и вправду бежал резвее. Деда поманивало взять бубен и колотушку, он оглядывался и не то, чтобы боялся — эти, приезжие ворошители земли, строгостей не соблюдали, — но «темным» слыть перед ним тоже не хотелось. Он лишь смешно прихлопывал и притопывал, будто отгонял птицу. Выпущенный им огненный петух прирученно кидался, накрывал распахнутыми крылами пожарище, затихая.
— Встреча была жаркой! — умудрялся шутить Григорий Хаимович. И пожимал руки трудящимся: — С огоньком поработали, товарищи!
Шли в лагерь, разгоряченные, раскрасневшиеся, налитые пламенем, и перепачканные сажей. Старика геологи зазвали с собой.
— Зачем земля ковыряй? — вновь удивлялся эвенк.
Наблюдая за людьми, копающими землю, он все более задавался вопросом: для дела они делают это, или для забавы?
Андрей слушал эвенка во все уши — с оторопью какой-то слушал его.