Танец семи покрывал
Шрифт:
— Павел держал ее в руках? — спросила Марианна.
— Совсем немного, — призналась Стася. — Я сделала вид, что хочу сыграть с ним в карты, а потом сказала, что передумала, и забрала колоду...
— Хорошо, — кивнула Марианна и, обратясь к кошкам, добавила: — Девочки, сидите тихо.
Кинув карты, Марианна что-то прошептала над ними, потом выдернула из колоды еще несколько карт... Сквозь гул своего сердца Стася слышала стук старых ходиков, висящих на стене. Наконец, Марианна заговорила.
— Король в плену. Он ни черный, ни белый, — бормотала она, будто находясь
— Родственница! — с невыразимым облегчением вымолвила Стася, у которой во время этого бормотанья сердце ушло в пятки. — Может, сестра?
— Может, сестра, — более трезвым голосом произнесла Марианна. — Не могу понять... Родственница.
— Светлая дама — это я?
— Верно, ты. Ты у него на сердце.
— Значит ли это, что он любит меня? — дрожащим голосом вопросила Стася.
— Он любит тебя, — подтвердила Марианна. — Он и умрет за тебя.
Стася вся вспыхнула, распахнув глаза.
— Чон — умрет за меня? Он так сильно меня любит?
Марианна сурово покачала головой:
— Нет, я не так выразилась, детка. Он умрет из-за тебя...
Глава 8
СЕНТЯБРЬ, ОКТЯБРЬ, НО...
Никогда еще осень не спускалась к зиме таким плавным откосом, устилая ступеньку каждого дня разноцветной, шуршащей под ногами листвой.
И медленно, как капелька тающего на закате солнца сугроба, полз столбик ртути к холодам; воздух трезвел, становился все прозрачнее, золотистые прожилки паутины светились между деревьями, рябина стояла как неопалимая купина в россыпи жгучих спелых ягод. И белые тела берез просвечивали сквозь листопад, который длился, длился и длился.
Ближе к сумеркам над горизонтом вытягивались в сумрачные острова облака, солнечные лучи переплывали через них, расточая краски, как будто вся радуга сумерек разом пребывала на них.
Стася писала картину «Ирисы в октябре». Собственно, цветы у нее были похожи на облака, разве что были тоном ярче. Чон, наблюдавший за ее работой, поражался почти музыкальной разницей двух тональностей, в которых доминировал лиловый цвет. Ему казалось, Стася не столько орудует кистью, сколько силой своего взгляда сдвигает цвета и смешивает краски.
Рядышком Стефан мирно стучал на машинке, перепечатывая страницу, время от времени зависая над клавишей, размышляя над очередной опечаткой — не несет ли она в себе зародыш неожиданной метафоры. Стефан относился к своим опечаткам с почтением истинного мистика.
Внизу шуршала пылесосом Марианна, взлаивала от избытка радости Терра, носясь по саду за какой-нибудь птицей. Один Чон ничего не делал в полюбившемся ему доме, просто плыл по течению осени.
Чону казалось, что он действительно плывет, хотя плавать он почти не умел, боялся воды, опасался ее, как существа, обладающего сознанием и заключающего
в себе неведомую угрозу.Сумерки струились с неба.
Растения поодиночке и все вместе заглатывали слабеющие солнечные лучи, а Стася все вникала в лиловую краску, как будто забыв о Чоне. И в такие минуты он испытывал странную ревность. Только истинный художник способен до такой степени уйти в переживание цвета. В этом переживании не было его, Чона, не было совсем, хотя она его и любила. И в Стефане, сидящем за машинкой, не было Чона. Казалось, брат и сестра заняты общим делом, потому что, когда Стефан делал паузу, обдумывая очередную фразу, Стася замирала над палитрой в размышлении. Единство ритма, в котором трудились оба, свидетельствовало об их кровном родстве.
Стася много раз предлагала Чону холст и краски, но он и представить не мог себе, как работать в ее присутствии.
Ее движения и прорывы сквозь реальные краски мира сковывали Чона, сводили на нет его фантазию. Еще он опасался, что если и примется наконец за работу, то поневоле последует течению ее образов.
Когда же она вытирала руки о тряпку и говорила: «Все, хватит!» — Стефан в эту минуту как раз выдергивал готовый лист из машинки, — Чон испытывал одновременно облегчение и разочарование.
Ему и хотелось жить в ее мире, и не хотелось — это чужая страна, путь в которую навеки был ему заказан.
— Знаешь, — однажды сказал он Стасе, — я был женат.
— Да ну? — удивился Стефан. Стася промолчала. — Вот не подумал бы о тебе. Ты вроде совсем молодой.
— Не такой уж я молодой, — наблюдая за Стасей, никак не отреагировавшей на это его сообщение, продолжал Чон. — Два года я состоял в браке. Там, у себя, в Майкопе.
— Ты развелся? — строго осведомился Стефан, вдруг ощутив себя защитником сестры.
— Развелся.
— Почему вы разошлись? — продолжал допрашивать Чона Стефан.
— Не сошлись тем, чего тогда не было ни у меня, ни у нее, — объяснил Чон, все поглядывая на Стасю. — Характер я воспитал в себе позже. В одиночестве.
— Твоя жена была брюнетка? — вдруг спросила Стася.
— У нее были каштановые волосы. — Чон пожал плечами. — Нет, не брюнетка. Каштановые с рыжинкой.
— Она была злая? — снова спросила Стася.
— Как раз напротив, исключительно доброе и покладистое существо. Но характеры у нас были разными.
— А сестра у тебя есть?
— Нет, сестры нет. Мать есть, но она живет своей жизнью.
— И больше у тебя никого нет? — допытывалась Стася.
— Есть, — возразил Чон. — Ты.
Стася дожила до двадцати двух лет, но женщиной в полном смысле этого слова так и не стала, несмотря на то, что уже однажды пережила любовь.
Она не делала то, что привычно было каждой мало-мальски смазливой девушке, не собирала свои русые волосы в прическу, не одевалась сообразно моде — Стася не вылезала из полинявших джинсов и простенького свитерка, не представляла, как накладывать макияж, в ее сумочке вместо косметички всегда лежал какой-то детский сор, вроде свистка и плюшевого пингвина да валдайского колокольчика, — в ней напрочь отсутствовало женское кокетство.