Танец семи покрывал
Шрифт:
Стефан разыскал в библиотеке отца и перечитал различные послевоенные и послереволюционные хроники, написанные авторами разных времен и стран, истории, связанные с чумой, землетрясением, чтобы вникнуть в ощущение «мерзости запустения», на фоне которой он тщательно рисовал жизнь Ивана с ее бытовыми подробностями, поездками на велосипеде по обезлюдевшей Москве в поисках нужных для себя вещей, вроде керосинки, чтобы оставшуюся жизнь прожить запершись в доме. Ему уже и не хотелось выходить из дома.
В свою последнюю осень, которая выдалась исключительно холодной, Иван вырубил
Библиотеку Стефан сжигал, конечно, как диктовал ему его собственный вкус.
Стефану исполнился двадцать один год, но пока он писал этот роман, он повзрослел и почувствовал, что книги утратили над ним свою обаятельную власть.
По утрам, когда иней ложился на листья дикого винограда, Стефан принимался сжигать Иванову библиотеку.
Сперва Иван жег в своей печке сочинения, питавшие его отрочество: Лондона, Бальзака, Роллана, Дюма, Гюго, обоих Маннов. Из трубы вылетали, обнявшись, как духи, Паоло и Франческа, Марион де Лорм, Виолетта Валери, Луиза Лавальер, Агнесса Сорель, Корали, Эсмеральда, Дерюшетта, все эти чудные женщины, которых он любил в те мечтательные времена, когда внимание человечества еще было устремлено к нему, «посчелу».
Затем он послал в печь книги, читанные им при свете, последнем электрическом свете: Шекспира, Данте, Диккенса, Достоевского, Шестова, Толстого. «Все смешалось в доме Облонских» — Наташа Ростова и Оливер Твист, Ганечка Иволгин и Офелия, Эстелла и маленький Пип...
Как славно грелся Иван, предав огню колесницу Арджуны и все священное поле гуру, дерево Бо, Майтрейю и Катаинь, в отблесках огня, питаемого Аввакумом, Монтенем и Аристофаном, он перечитывал Гомера. Но при свете последних сжигаемых им кораблей глаза его вдруг ухватили строки книги, оставленной им напоследок: «Я вам сказываю, братия: время уже коротко, так что имеющие жен должны быть, как не имеющие; и плачущие, как не плачущие; и радующиеся, как не радующиеся; и покупающие, как не приобретающие; и пользующиеся миром сим, как не пользующиеся; ибо проходит образ мира сего».
И тут Иван понял, чтоэто было: это действительно была не действительность, это реально была не реальность, эта жизнь не была такою по существу, этот мир был только образом!
В эти дни Иван (на самом деле — Стефан) решил: либо он мертв, а мир жив, либо никакого мира на самом деле не было, а был Иван, который долго не мог родиться сам в себе, то есть сделаться живым...
Наступила зима, отлетел первый пух декабря, валькириями провыли вьюги января, а в начале тихого, притаившегося в ожидании какой-то неведомой добычи февраля Стефан вместе с Иваном отложили все свои дела и оба углубились в спасенную ими из огня книгу, которую им помешали дочитать страшные события ледяного начала марта.
Надо думать, Стефан еще вернется к этой книге.
Глава 29
ПОСЛЕДНИЙ ЛИСТ
То ли сам этот дом, шелестевший старыми тайнами, то ли явления Зары, то ли работа обострили в Чоне чувство мистического.
В
нем постепенно нарастало ощущение, что за порогом этой осени его ждет какое-то несчастье, которое он не в силах будет предотвратить.Он пытался иронизировать над собой, но сквозь иронию проступала тревога, как сквозь кленовый лист просвечиваются его жилки.
Каждый день Стася приносила ему с улицы какой-то особенно диковинной расцветки лист, как напоминание о том, что осень неслышно проходит мимо своей собственной золотой красы: багряный, зеленый с огненными брызгами, шафрановый с карими краями, желтый, испещренный золотыми письменами...
Тут ему припомнился рассказ какого-то знаменитого писателя о больной девушке, которая твердила своему возлюбленному художнику, что умрет тогда, когда с дерева, которое она видит из окна, упадет последний лист.
Он спросил Стасю, не помнит ли она, кто написал этот рассказ.
К его удивлению, Стася вдруг расплакалась.
Чон, бросив кисти, крепко обнял ее, пораженный. Ему еще не приходилось видеть Стасиных слез.
— Золотая ласточка, что с тобой?
Стася тут же высвободилась из его объятий, вытирая слезы кулаками.
— Ох, не знаю. Дело в том, что последние дни я только и думала, что об этом рассказе. Все он приходил мне на память, этот последний лист.
Чон уселся перед нею на корточки, зарылся лицом в длинное темное Стасино платье.
— Наши мысли движутся в одном направлении. Что же ты плачешь, золотая ласточка? — наконец вымолвил он.
— Но почему мы оба вспоминаем этот лист?
— Мы оба художники, вот и все, — решительно проговорил Чон.
— Нет, тут что-то другое, — глухо возразила Стася.
— Вот что мы сделаем, — произнес Чон. — Ты нарисуешь мне кленовый лист, и мы повесим его на вишне, как тот художник.
Стася серьезно покачала головой:
— Ни за что. Ты помнишь, чем оканчивается рассказ?
— Да. Девушка выздоровела, — отозвался Чон, обнимая ее.
— Девушка выздоровела, — повторила Стася, — но художник простудился и умер... Молчи! — Она положила Чону пальцы на губы. — Я знаю, ты хочешь сейчас сказать какую-то шутку... Не надо, это нам не поможет. Что-то происходит, Павел, в воздухе, а что — я понять не могу... Ой, не будем об этом!
По батарее громко постучали. Это означало, что Стасю кто-то зовет — брат или Марианна.
Стася высвободилась из рук Павла, сбежала по лестнице, и через полминуты он услышал ее радостный голос.
«Кто-то приехал, — тупо подумал Чон. — Не Пашка ли?»
Спустившись вниз, он увидел на кухне Зару в чем-то белом, Стасю и Стефана, и сердце больно повернулось в нем...
Рядом с ними стояла знакомая Чону большая Зарина сумка с вещами.
Он сразу все понял, еще до того, как Стеф и Стася стали оживленно объяснять ему, что Зара решила, наконец, переехать к ним.
Лицо Павла не выразило никакого чувства, хотя в душе в эту минуту он ощутил такую усталость, будто только сейчас отчетливо осознал, что он в борьбе с судьбой — ноль и она играючи положила его на лопатки. И у него один теперь выход — изобразить объятие.