Tanger
Шрифт:
— Надо же, — она с уважительной готовностью сменила лицо.
— И вот там я вдруг что-то ощутил, это длилось всего секунду, что-то такое последнее на земле. У меня сжалась душа, и я что-то окончательное понял, такое грустное. Маленький городок, то ли Майнц, то ли Дармштадт, не помню.
— Ах, какие названия, — Серафимыч качнул бы головой. — Ты их так называешь запросто.
— Ты не понимаешь, а я не могу объяснить. Что-то общее и такое интимное, стыдное, и конечное. И не важно, какие названия, словно я бывал уже здесь, как я бывал в казахских степях, как я вот здесь сижу. Нет, не то, не могу объяснить чувства.
— Я поняла
«Что это было все-таки? Потом меня окликнули, и я пошел-пошел, возвращаясь к автобусу, постепенно одеваясь в земное, становясь Анваром… Бегичевым… нищим студентом третьего курса… стесняющимся своего маленького пениса и незнания немецкого языка»…
Шли с нею и снова увидели веселых московских «голубых». Мне хотелось спрятаться. Казалось, что все в мире «голубые», и только я один с женщиной — трусливый, неудачливый, пошлый.
А через неделю Санька заболел так, что пришлось вызывать «скорую». И врач с провинциальным чемоданом в руке успокоил нас, что ничего страшного, что это не солнечный удар, не сотрясение мозга, а просто курортный грипп из-за акклиматизации, как это часто бывает у детей. Няня дала ему деньги, он растерялся, покраснел и поблагодарил с преувеличенной солидностью.
Саня Михайловна мочила в уксусной воде марлю и укрывала Саньку. Она почти умоляла нас сходить куда-нибудь, чтобы побыть с ним одной. Я увидел однажды, с какой завистью она смотрела на него, как она смаковала и упивалась зрелищем этого маленького человечка.
Когда мы уходили, она прикрывала жалюзи, пила крепкий кофе, выкуривала тончайшую сигаретку и с тайной улыбкой превращалась в добрую фею.
Няне все-таки хотелось показать кому-то все наряды, которые она приготовила на этот отдых.
И везде в городе, за малейшую, обычную, человеческую услугу, она всегда спрашивала со взрослым лицом:
— Я вам что-то должна? — и доставала большой портмоне.
Люди терялись, медленно кивали головой. Она рада была заплатить за тот образ жизни, который вела в Москве, и который ей казался абсолютно законным, незыблемым, и которым она будто бы специально хотела заразить всех местных жителей.
Море сдвигало к берегу пылающие угли. Густая и плотная толпа. Скучающие люди сидели на парапете набережной, пили пиво и слушали оркестр латиноамериканцев, как в Москве. Мы шли вперед, потом назад и на встречу попадались те же самые гуляющие. Раскаты смеха, это рассказывали анекдоты те самые ребята с Арбата. Она обрадовалась им, как чему-то родному здесь и ей хотелось сказать: «Ребята, я тоже из Москвы».
Потом мы танцевали с ней в «Диане», про которую я столько рассказывал. Она скрывала от меня свое разочарование. В этой майке, в этих пятнистых далматинских лосинах она была слишком женщина — неприятно обтянутые женские ляжки, лобок, живот, груди. Что-то откровенное, открытое, раззявленное. Я танцевал вместе с нею как в истерике. Потом, сидя на теплом, почти горячем парапете мы выпили с ней бутылку красного массандровского портвейна, отдаленно знакомый вкус. Словно диковинные животные, независимые и ко всему презрительные, не сгибая коленей, шли высокие девушки в белом. И у всех узкие, врезавшиеся меж ягодиц стринги. Те простые бабы-лохушки, которые сидели в них, испуганно несли впереди себя вот это все — белое, несгибаемое, накрашенное, накрученное и зафиксированное.
Странно, что здесь рядом с нами невидимое, громадное и какое-то лишнее море.
Волны реяли под луной.А здесь много богатых и бандюков. Смотри, как одеваются: Габана, Труссарди, Фенди, Версаче…
Я хотел оторвать море, как надоевшую бумажку, и вдруг рядом со мной застыл мыльный пузырь. Удивительно тонкостенный, с мыльной завитушкой — округло очертившийся пузырек ночного воздуха, в котором, как в магическом шаре, собралась и отразилась вся Ялта.
— …………………………… — говорила она.
А он все стоял рядом со мной, как чье-то послание, как обещание и надежда на что-то лучшее, и в нем клубилась и скользила вся жизнь.
— ……………, — засмеялась она. — Что ты все молчишь и дуешь в кулачок, как будто там дудочка.
— Я дую в кулачок? Как Серафимыч, надо же.
Очерченный шарик опустился на траву, и пропали все его линии, вся накопленная в нем жизнь.
И так неожиданно тихо и пустынно стало нам в этой скрипящей кабине на канатке. Она посмотрела на меня и промолчала.
— Ну что, Няня?
Она снова красноречиво промолчала.
— Ты что-то хотела сказать?
— Зачем ты постригся налысо?!
— Чтобы жизнь моя изменилась!
— Изменилась? Я вижу, что ты меня больше не ЛЮ! — пьяно сказала она, откинула задвижку и открыла дверь.
— Упадешь, Няня! — разозлился я и понял, что скажу ей сейчас всю правду. И вдруг увидел, что у нее точно так же, как у Саньки, выпятилась и дрожит нижняя губа.
— Ты меня не ЛЮ! — и свесила вниз ногу. — Я это увидела, когда ты подошел к поезду, я почувствовала, что ты меня уже не ЛЮ!
— Няня, хватит дурачиться, упадешь.
— Ну и упаду, упаду…
— У тебя губа дрожит, как у Саньки.
— Ты меня не ЛЮ, Анвар!
— ЛЮ! ЛЮ!
И она плюхнулась мне на колени.
— Я тяжелая? Тяжелая? — настойчиво спрашивала она, словно бы мстя мне за то, что она тяжелая.
«Няня!» — взъярилась во мне эта волна, и вдруг в ее серых дрожащих глазах я увидел его. Поднимаясь вверх в этой утлой лодочке, я с первобытным удивлением открыл, что все женщины, с которыми я задерживался в этой жизни, были похожи на друга моего детства казахстанского немца Виталика Апеля. В каждой из них жила частичка его и, видимо, именно это мне и нравилось больше всего.
Саня Михайловна показывала свои награды и грамоты, показала дарственные часы. А потом принесла альбом. Видел молодого Серафимыча. Очень гладкое, скользкое лицо с неуловимой улыбкой и скрывающимся взглядом, как бы знающим некую тайну. Искал определение для выражения этого лица. И вдруг вспомнил собственно Серафимыча определение, которое, как ему казалось, он видел во мне и которое ему нравилось: «Туту тебя такое шкодное лицо… Ты тут такой шкодный». И понял, что для него, неосознанно, шкодный — есть гомосексуальный. Противно, как вспомню об этом.
— …так-то он хороший, Алексей, помогал мне, плиту на печке побелил.
— Плиту?
— Да, за ради красоты. Я уж его не ругала… Потом он снежки на печке хотел высушить.
— Да-а, надо же.
— Какой интересный ребенок был, — рассеянно сказала Няня.
— Другой раз его нечаянно в санатории в холодильнике закрыли.
— Зачем? Как это? — устало интересовался я.
— А он хотел посмотреть, как огонек свечки замерзнет.
— Интересный ребенок.
— Вот только не женился, а хорошие девушки к нему приезжали, вот была Лариса, она мне тоже нравилась.