Танго смерти
Шрифт:
Хотя дедушка и имел хорошую пенсию за свои военные заслуги, но душа его рвалась к чему-то большему, и когда директор заповедника на Высоком Замке, тоже ветеран, предложил дедушке работать эхом, он с радостью согласился. Вся дедушкина работа состояла в том, чтобы, сидя в пещере, внимательно прислушиваться ко всем возгласам туристов и повторять концовки, туристам такая забава очень нравилась, и они порой кричали там по полдня, с каждым разом придумывая все более хитроумные словечки, концовки которых вгоняли барышень и дам в краску. «Кому не спится в ночь глухую!» – кричали туристы, а дедушка сразу подхватывал своим загробным голосом три последних буквы и с воодушевлением грохотал ими, медленно затихая. Батяры придумывали фразы и более остроумные, вроде «Из окон мухи попы сдували», а дедушка, проникновенно уловив тонкий подтекст, уже не какие-то буквы, а оба последних слова цеплял на язык и тянул их в глубь пещеры, как будто пленницу какую-то. Но с возрастом он стал сдавать, плохо слышал и уже не мог повторить точь-в-точь туристические возгласы, а поэтому начал импровизировать, получалось даже интереснее, но мало походило на правду. Туристы, заподозрив жульничество, стали рваться в пещеру, и спасало дедушку только то, что ни один из них дальше
– Идите, принесите воды, – просила она дедушку.
–…воды, – повторял дедушка и не двигался с места.
– Шо вы мне повторяете?
–…торяете, – шамкал дедушка и не двигался с места.
– Да шо ж это такое, курча ляга македонская, – взрывалась мама, – что вы дурака валяете?
–…валяете, – кивал дедушка и не двигался с места.
– Вот не принесете воды, так фигу с маком получите, а не суп с клецками!
–…лёцками, – соглашался дедушка и не двигался с места.
– Все! – кричала мама, – мое терпение лопнуло, сама иду по воду!
–…воду, – радовался дедушка и только после этого хватал ведра и вылетал, как из катапульты.
Нашего дедушку знало полгорода, потому что, возвращаясь ночью из какой-нибудь кнайпы, он всегда оповещал об этом жителей Львова своим громким пением, которое мало напоминало пение, зато его трудно было отличить от рева крупного рогатого скота, а потому в редком доме не открывалось окно и не сыпались из него проклятия на его лысую голову. Бабушка пыталась поутру стыдить дедушку, отчитывала долго и терпеливо, объясняя, как он позорит семью, но дедушка лишь молча кивал головой, а вечером исчезал из дома и оказывался там, где собиралась самая темная элита города – бродяги, батяры, пьяницы, разбойники и воры, одним словом – такой сброд, что с ним за один стол и садиться опасно, но наш дедушка среди этой шушеры чувствовал себя прекрасно, все пьянчужки относились к нему по-дружески, а так как его любили, то любя и подшучивали над ним, подсовывая в карманы пиджака презервативы, окурки дамских сигарет, папильотки, старые чулки, а однажды даже запихнули в карман большие розовые майталесы [42] , которые называли барханами, не говоря уже о том, что измазывали помадой манжеты и воротник и брызгали одеколоном. Словом, у бабушки было чем развлечься, когда она выворачивала эти карманы и охала над испачканными сорочками. Больше всего ее вывели из равновесия эти майталесы с зеленой заплатой в шагу, бабушка сначала продемонстрировала их всей семье, а потом вышла на галерею и стала размахивать ими, как флагом, оглашая двор своим непередаваемым высокопоэтическим плачем за упокой своей судьбы, которую так бесстыдно испоганил ее муж. Она подняла глаза к небу и, обращаясь к Господу, молила, чтобы он пришел к ней и прибрал ее к себе, потому что сил уже нет терпеть. «Я готова отправиться на тот свет в любую минуту, – вопила она ввысь, а соседки сочувственно кивали головами и утирали глаза платками, – ничто меня тут не держит. Да как подумаю, что станет с этим старым козлом, так будто громом меня поражает, и должна жить дальше, но уже ему назло!» Дедушка тем временем преспокойно себе завтракал, пряча в усах загадочную улыбку, которая, возможно, и могла бы подтверждать всю правдивость бабушкиных подозрений и быть неопровержимым доказательством его вины, если бы не преклонный дедушкин возраст. Он никогда не оправдывался, не защищался, а все бабушкины обвинения воспринимал как должное, потому что хотел, видимо, чтобы все его считали неисправимым повесой, а не старым маразматиком. Иногда дедушка возвращался не один, его приносили на рассвете на рядне добрые друзья и клали нам под порог, дедушка продолжал мирно храпеть, пока кто-нибудь не выходил на крыльцо, тогда бабушка набирала кружку холодной воды и выливала на дедушку, он подскакивал, фыркал и тряс головой, выкрикивая при этом команды: «Вперед! За мной! Бей врага! В штыки! Ни шагу назад!» Вторая кружка холодной воды окончательно приводила его в чувство, и он, уже облизываясь и причмокивая губами, интересовался, что у нас на завтрак, на что бабушка непременно сообщала, что есть ему придется дерьмо собачье в подливе бешамель.
42
Майталесы – большие, до колен, теплые трусы с начесом.
Только когда дедушка умер, бабушка облегченно вздохнула, но перед этим, ясное дело, исполнила свой незабываемый плач, в котором, правда, ни слова не было о презервативах, помаде и трусах, а были такие причитания, что куда там Ярославне до нее.
– Боже, Боже, сколько я из-за него намучилась, и что я только в этих карманах не находила! – вздыхала она за поминальным столом в кругу семьи и соседей. – Вот только и отдохнула, когда его на войну забрали. Никогда не знала, куда он подевался, что делает, с кем шатается. Никогда ничего мне не говорил. Каждую ночь не была уверена, дождусь ли его хотя бы к утру или нет. Наконец-то все это закончилось, не придется мне больше переживать. Теперь я знаю, где он и что с ним все хорошо.
Потом все присутствующие пустились в воспоминания о дедушке, и я впервые услышал о его заводном характере, ведь на моей памяти он не был похож на гуляку, зато в молодые годы он тоже любил хлебнуть пивка не в порядочных кнайпах, а в зачуханных мордовнях [43] , в которых редко обходилось без приключений, потому что он отважно лез в любую драку и успокаивался лишь тогда, когда выходил из нее с подбитым глазом, расквашенной губой, надорванным ухом или вырванным клоком чьих-то волос в кулаке, а свои гулянки дедушка пытался прикрыть тем, что ходит в читальню на репетиции спектакля, и однажды притащился уже под утро и на весь двор кричал:
43
Мордовня — шинок, в котором бывали драки.
– Дубрый
день, любимые муи!– Я те дам, любимые! – отвечала бабушка. – Ты сперва скажи, где шлялся всю ночь.
– Так я ж в читальне был. Вчера была репетиция, а тут пришла пулиция и всех нас накрыла, и мы просидели в кутузке, так-то вот!
– Ах ты брехло такое! А шоб ты провалился! А шоб тебе пусто было! А шоб у тебя все зубы повыпадали, а один остался, шоб он у тебя всю жизнь болел! Я те дам читальню, я те дам кутузку!
– А ей-богу, не сойти мне с этого места! Мы ж не виноваты, шо пришел, понимаешь, этот шпициль [44] , и еще шпагат [45] , и еще там несколько и забрали нас.
44
Шпициль – агент полиции.
45
Шпагат — полицейский.
– А девок тоже вместе с вами забрали?
– Каких девок? Девок там не было. Да шо ты прицепилась? Я ж пошел прямо с работы, со стройки в читальню… ну и… вишь в какую историю попал.
– А Ирка шо? А Стефка шо? Они тоже на репетиции? Шоб больше мне ни ногой в читальню!
– Ну, знаешь, да как это можно – в читальню не ходить… Пуйди хоть раз со мной, во, так увидишь, шо ничего плохого там нет… тамочки во такая просветительская рубота у нас.
Воспоминания о «просветительской работе» неизменно вызывали дружный смех, особенно упоминание о том, как бабушка однажды утром впервые обнаружила на его манжете ядовито-красную помаду и устроила скандал, который надолго запомнился всем соседям. Возможно, что этот скандал и не был на ровном месте, и дедушка действительно сходил налево, а бабушка выбежала с той рубашкой на балкон и произнесла пламенную речь, в которой ругала на чем свет стоит не только своего мужа, но и кнайпу Ицика Спуха на Солнечной и самого припухшего Ицика Спуха в придачу, где порядочные мужчины попадают в лапы развратных шлюх и похотливых ветреных особ. Заинтригованные соседи повысовывались из окон, высыпали на галереи и балконы и слушали эту тираду с неослабевающим вниманием, в то время как дедушка мирно посапывал на супружеской постели. Но в какой-то момент до его сонного сознания донеслись слова и выражения, которые, без сомнения, принижали его мужское достоинство и честь, он сорвался с постели, бросился на балкон и схватил бабушку – тогда еще молодую – поперек, перегнул ее через перила так, что она замахала руками, как курица, пытающаяся взлететь, а ее большие круглые груди вывалились из блузки. Теперь она выкрикивала одно-единственное слово «Спасите!», а дедушка, удерживая ее левой рукой за шею, правой рукой отвешивал такие громкие шлепки по заднице, что они аж эхом катились.
7
То субботнее утро ничем особенным не отличалось – завтрак, прогулка в саду, монолог пани Стефы, на этот раз о ночном ветре, об осыпавшихся яблоках, о ветках, яростно хлеставших по окнам и не дававших заснуть, и о молитве к святому Антонию, которая усмиряет бурю. И Ярош вспомнил, что действительно слышал ночью шум ветра и шорох ветвей, в саду он обнаружил опавшие яблоки и стал их собирать, долго они не полежат, но из них можно выдавить сок. Занеся корзину с яблоками в подвал, отправился в магазин, где торговали итальянскими и немецкими продуктами, купил спагетти, пармиджано, томатный соус, прихватил несколько бутылок красного и белого вина. Убрав в доме и освободив стол в гостиной от книг, которые имели привычку захватывать в плен все более широкие территории, как кочевые завоеватели, и неожиданно появляться в самых необычных местах – например, в ванной, на лестнице, на подоконниках, – он вынул посуду, которой сам не пользовался, но которую когда-то идеально вымыла его бывшая любовница и упаковала в коробку, придирчиво осмотрел ее и расставил на столе. Непонятно почему он испытывал странное волнение, так, будто это не его сын, а он сам должен был впервые привести к себе девушку. Это чувство не покидало его весь день. Его отношения с сыном были далеко не идеальными, воспитывавшийся без отца, Марко сохранял некоторую дистанцию, в частности никогда не называл его папой, а когда нужно было обратиться, использовал такие слова, как «Слушай» или «Слышишь», каждый из них жил своей жизнью, и наведение мостов было скорее не внутренней потребностью, а соблюдением традиции, хотя ему и не хватало отношений более близких, когда можно было бы обнять сына или взъерошить ему волосы.
Наведя порядок, он присел у окна на диван и раскрыл нью-йоркское издание романа Томаса Пинчона «Gravity’s Rainbow», который он читал уже месяц по нескольку страниц в день, и это чтение всегда оказывало на него удивительно успокаивающее действие, позволяло отрешиться от внешнего мира, а многозначность английских слов и фраз вызывала лавину ассоциаций, которые роились в голове, как пчелы. Когда зазвонила мобилка, он вскочил как ошпаренный, звонил Марко – они уже подъезжали. Ярош вышел во двор, дорожка, ведущая к калитке, была усеяна полусгнившими сливами, осыпавшимися ночью, когда бушевал ветер, он живо схватил метлу и принялся их сметать. За этим занятием и застали его Марко с Данкой.
– Это ты специально для нас? – усмехнулся сын. – Совсем не обязательно, по мягкому даже приятнее ступать. Знакомить вас не буду, вы уже и без того знакомы.
За обедом они говорили о всяких вещах, которые их на самом деле мало интересовали, но были обязательными при таких встречах, постепенно лед таял, чему способствовало вино, и, наконец, девушка, слегка зарумянившись, осмелилась поинтересоваться, над чем сейчас работает профессор, и тогда Ярош рассказал о «Книге Смерти» и странных песнях с танцами.
– «Танго смерти»? – переспросила Данка. – Это интересно. Такое танго действительно было… Во время войны.
– Правда? – оживился Ярош. – А я и не слышал об этом.
– Это танго было создано в Яновском концлагере во время войны. Мне об этом рассказывала бабушка. Немцы обязали еврейских музыкантов создать оркестр и играть всякие мелодии приговоренным к расстрелу. Среди мелодий было и танго, которое назвали «Танго смерти».
Ярош не скрывал своего удивления. Странно – как же он упустил это из виду?