Ташкент - город хлебный
Шрифт:
– Эх, дурак, дурак!..
31.
Широко разрумянилось небо за станцией, и тоска Мишкина, как перед смертью, ущемила ему разболевшееся сердце. Хотел он заплакать от досады, дернуть себя за волосы, но из депо, попыхивая трубой, весело вышел отдохнувший паровоз, громко вскрикнул в утренней тишине, и сердце Мишкино запрыгало воробьем:
– Идет, миленький, идет!
Отбежал в сторону Мишка, чтобы колесами не задавило, а в окошечко из паровозной будки товарищ Кондратьев глядит и в зубах у него вчерашняя трубочка. Увидал он Мишку, крикнул чего-то, но Мишка не расслышал, побежал по шпалам за паровозом.
– Ну, Михаила, едем?
Сразу зачесалось все тело у Мишки, а слова, какие сказать, - не найдет. Поправил картуз, поскоблил шею, громко ответил:
– Я всю ночь не спал!
Засмеялся товарищ Кондратьев.
– Ты молодец, я знаю. Лезь скорее, а то один уеду.
В это время Мишка был самый счастливый человек на всем свете.
Опять, как на прежних станциях, бегали мужики, бабы, кричали, плакали, просили посадить, а он спокойно сидел в уголке на полу, да не где-нибудь, а на паровозе, и не просто сидел, а все время улыбался. Вспомнил Сережку с Трофимом, подумал:
– Вот бы когда показаться им!
Повернул товарищ Кондратьев рычажок, - медленно пошли назад станционные постройки. Не вытерпел Мишка, вылез из уголка и, довольный, веселый и гордый, выглянул в узенькую дверь: увидал двоих мужиков, бегущих вдоль паровоза, бабу с ребенком, красноармейца с ружьем, услыхал плач...
Еще быстрее побежали назад фонари, деревья, старые вагоны без колес, пеленки на вагонах, дрова, телеги, доски - в лицо глянула веселая, голубая степь. Потянулись озера в зеленых камышах, светлые реки (арыки), опять широкая степь, опять зеленые камыши, горы, камни, песок. Глядел Мишка жадными заблестевшими глазами и в мыслях своих горячо благодарил товарища Кондратьева, который везет его будто сына. А товарищ Кондратьев, чувствуя Мишкину радость по блестевшим глазам, спрашивал нарочно:
– Ну, Михаила, как наши дела?
– Помаленьку!
– Скоро в Ташкент приедем!
– Сколько дней еще?
– Не будет остановок больших - день да ночь, а утром там...
Хотел сказать Мишка хорошее слово, чтобы понял товарищ Кондратьев, как Мишка благодарен ему, но слова такого не было на Мишкином языке, только глаза блестели, полные любви и преданности. С'ел он оставшийся кусочек, не наелся, но тут же подумал:
– Ладно, терпеть буду...
К вечеру товарищ Кондратьев спросил:
– Шибко хочешь есть, Михайла?
Стыдно было лезть Мишке в глаза хорошему человеку, и он твердо сказал:
– Вы сами ешьте, разве мне напасешься?
А товарищ Кондратьев опять:
– Ничего, Михайла, сделаемся! На, вот корочку, поломай об нее зубы, они у тебя молодые. Зубами не возьмешь - в воде размочи...
Не видел Кондратьев Мишкиных глаз, любящих и преданных, только голос дрогнувший услыхал:
– Благодарим покорно, дяденька!
Размякла корочка сухая в горячей воде, размякло и Мишкино сердце от большого взволновавшего чувства. С'ел он корочку, выпил горячую воду и, протягивая Кондратьеву складной непроданный ножик, дрогнувшим голосом сказал:
– Возьмите мой подарочек, за ваше снисхождение!
И у Кондратьева голос дрогнул:
– Зачем мне?
–
Везете вы меня, жалеете.– Спасибо, Миша, положи в карман.
Но так горячо упрашивал Мишка, так ласково блестели у него глаза - отказаться было нельзя. Взял Кондратьев большой деревенский ножик г дырочкой в рукоятке, повесил за веревочку на один палец, помотал, улыбнулся и, высунувшись головой в окно, долго смотрел в лиловую вечернюю степь добрыми, смеющимися глазами.
Спал Мишка в эту ночь хорошо и спокойно. Во сне видел мать, Яшку с Федькой, лопатинских мужиков с бабами. Мать ему истопила баню, подошла будто к кровати, тихонько сказала:
– Спишь или нет, Миша? Сходи, сынок, помойся после дороги, вот я и рубашку припасла тебе...
Вымылся Мишка, даже попарился веником - очень уж натомилось тело за долгий путь, - пришел из бани большим, неузнаваемым. Сел за стол на переднюю лавку, начал рассказывать про товарища Кондратьева.
– А Сережка наш как?
– спросила Сережкина мать.
– Ты где его бросил?
Мишка спокойно ответил:
– Сережка не выдержал: положил я в больницу его, он и помер там.
Стала Сережкина мать плакать, стала жаловаться на Мишку, а мужики лопатинские говорили:
– Михайла тут не виноват, умереть может всякий человек...
Хотел Мишка на двор пойти, поглядеть хозяйство оставленное, а в избу вошел сам товарищ Кондратьев, крикнул в самое ухо:
– Вставай, вставай!
Вскочил Мишка непонимающий, увидел Кондратьева, услыхал веселый ободряющий голос:
– Ну, Мишка, видишь?
– А чего это?
– Сейчас в Ташкенте будем.
Стукнуло Мишкино сердце, оборвалось, будто упало куда, глаза заслепило. Сначала ничего не видел, только пятно зеленое бежало вдоль паровоза, а когда паровоз пошел тише, глянули сады ташкентские, глиняные стенки, тонкие высокие деревья.
– Эх, Ташкентик!
Мимо садов ехали чудные, невиданные телеги (арбы) на двух огромных колесах. Сытые лошади с лентами в хвостах и гривах играли погремушками На лошадях верхом сидели чудные, невиданны люди с обвязанными головами, а от огромных колес поднималась белая густая пыль, закрывала сады, деревья, и нельзя было ничего увидеть сквозь нее.
Потом верхом на маленьких жеребятах (ишаках) ехали толстые чернобородые мужики тоже с обвязанными головами. Сидят мужики на маленьких жеребятах, стукают жеребят по шее тоненькими палочками, а жеребята, мотая длинными ушами, идут без узды, и хвосты у них ровно телячьи.
Паровоз сделал маленькую остановку.
Высунулся Мишка, увидел торговцев с корзинками на головах, услыхал нерусские голоса. Из корзинок, из деревянных коротычек глянули яблоки разные и еще что-то, какие-то ягоды с черными и зелеными кистями, широкие, белые лепешки.
– Вот так живут!
– подумал Мишка, облизывая языком сухие, голодные губы.
Кондратьев спросил:
– Ну, Михайла, рад теперь?
А он и сам не знает хорошенько: будто рад и будто сердце сжалось - очень уж много всего.
Кондратьев успокаивал:
– Ничего, Михайла, теперь не пропадешь.
– А русские есть здесь?
– Всякие есть. Пойдешь в город, увидишь. Ты знаешь, где живут твои родственники?
Застыдился Мишка, покраснел, отвернулся в сторону.