Ташкентский роман
Шрифт:
Отец хотел, чтобы Лаги изучала арабский — он называл его вторым, после русского, языком просвещения. Наверное, рассчитывал, что Лаги станет читательницей этого сундука. Но после того, как застал дочь запросто разговаривающей на скамейке с каким-то хулиганом, про арабский больше не вспоминал.
«Я хочу изучать хинди», — сказала как-то Лаги, глядя в зеркало на свое лицо, которое ей казалось очень индийским. Отец, стоявший позади, на несколько секунд застыл в зеркале, потом куда-то из него вышел.
В отличие от отцовского письменного стола в сундуке царил порядок. Даже отрава для мышей была разложена с какой-то ученой симметрией.
Орган и дойра, звучавшие до этого исподволь, загудели так внятно, что Лаги услышала, вздрогнула, выронила последнюю непротертую книгу, она упала на земляной пол, выдохнув фейерверк пыли. Органист-невидимка нажал на самые громкие клавиши, заглушив на секунду и маленькую дойру, и испуганный вскрик Лаги.
Из книги вылетели два аккуратно сложенных желтых листка.
Пыль осела, музыка снова откочевала за порог восприятия; Лаги присела на корточки, разворачивая выпавшие листки. Страх и любопытство. «Юлду-уз! Юлдуз-у!» — закричала она. «Опа, нима деяпсиз?» [8] — ответил откуда-то со двора детский голос. Лаги испуганно разворачивает листок, аккуратный почерк, не арабская вязь, европейская. «Юлдуз… суп под огнем выключила?»
8
Что вы сказали, сестра? (узб.)
Выключила. Держа раскрытые письма, Луиза подходит к двери, ближе к свету. До нее снова долетает музыка, но теперь — теперь уже не страшно. Где-то рядом, за виноградником, Юлдуз и Султан, огонь погашен. Скоро всех ждет обед.
«Ли-е-бе Лу-и-за», — читает Лаги по слогам первое письмо. Это не английский — его она учила. Немецкий? Второе письмо написано неразборчиво, с тем же «лиебе» вначале. Почерк другой — раскованный. А вот здесь и еще здесь и здесь — читается имя отца.
Протертый циферблат испорченных часов глядит на Лаги. Под маской циферблата, в механической темноте, зашевелились спящие ноты Турецкого марша. Перевернулись на другой бок и снова уснули. Liebe Luisa…
Luisa!
Скажите господину органисту, церковь пора закрывать…
Порядок приблизительно таков.
Вы обращаете внимание на N хотя бы потому, что он совершенно другого пола и из другой вселенной, пахнущей прожаренным песком. Количество книг, написанных об этой вселенной, уже давно должно было ее уничтожить, раздавить своей массой. Но она каждый раз сжигала сочиненные о себе талмуды, пекла в глиняных печах плоский хлеб и рожала сыновей.
Вы же — вы мирно пасли аккуратно причесанных коз и играли на флейте, когда руки не были заняты книгой или чашкой горячего шоколада. Ваше лицо украшали очки.
Вы любили пастушка, а пастушок учился на врача и знал наизусть Канта.
Поэтому, когда вас завоевывают азиатские орды, вы от неожиданности роняете чашку шоколада, и все, что у вас остается, — это холодная мансарда и Западно-восточный
диван, захваченный по ошибке вместо Библии. И флейта, которую можно завтра же обменять на хлеб. Чтобы не плакать, вы начинаете тихонько наигрывать на милом инструменте, не думая о последствиях.И тут появляется N, в серой хламиде с заснеженными звездами войны. Чужероден и горяч. Пришел послушать флейту, напоить спиртом, оглушить монгольским смехом. И полюбить.
А теперь вы сидите в небольшой церкви, даже зимой пахнущей мокрыми лилиями. Невидимый ангел покаяния клюет вас в голое горло. Ваше козье стадо разбежалось. Ваш пастушок пал смертью безумных где-то под Кёнигсбергом. Наконец, недопитая чашка шоколада уплыла, остывая, вниз по Дунаю. Остался хаос, голод, новая любовь. Клевок.
Вы глядите на смуглого волхва в церковном алтаре, в голову приходят мысли совсем неалтарные. Тайный любовник, азиатский огонь. Боль в горле. Органист, похожий на воробья, играет раннего Баха. Вы остро влюблены, фройляйн. Всем телом, включая заплаканные очки. И ничего не поделаешь. Таков порядок. Отснято.
Телевидение ехало в синей маршрутке, прыгая на ухабах и пропадая в пыли. Шум мотора заглушался криками летящей следом детворы.
Телевизионщики запаздывали; археологи уже давно ходили причесанные, выбритые и злые. На столах, застеленных парткомовским кумачом, лежала флегматичная глиняная голова в кудряшках. Еще — благословляющие кисти рук и несколько почти целых кувшинов… Кружились насекомые, обманутые красным цветом скатерти.
Еще один стол был подготовлен в доме раиса, но уже не для съемок, а послесъемочного отдыха. Фарфоровые чайники с водкой, миндаль; с кухни пахнет чищеной морковью и зарезанным бараном — будет плов. Профессор Савинский глядит на приближающееся телевидение и бесшумно ругается одними губами.
Юсуф стоит около своего раскопа, в одолженной австрийской рубашке. На красном столе лежит его голова, четвертый век. Юсуф ищет глазами доктора Блютнера. Интересно, почему сына все-таки назвали Султаном?
Телевидение тормозит, дети прыгают, профессор надевает пиджак с маленьким орденом на лацкане. Когда он будет показывать находки, скажет: «А вот кувшин, на котором сохранилась забавная надпись: „Этот кувшин принадлежит монаху Дхармамитре, не воровать“. Как видите, древние служители культа ревностно оберегали свою собственность. И что же? Прошли века, и кувшин, сохраненный в гостеприимной узбекской земле… Нет, пожалуй, про гостеприимство надо будет сказать отдельно, не вклинивая. И кувшин, сбереженный… Теперь принадлежит… Ладно, потом».
Последним из машины вылезло бесцветное существо и ласково улыбнулось осенней пустыне. С этой рассеянной улыбкой оно простояло, прислонившись к машине, еще минут пять, пока телевизионщики раскладывали технику, смеялись о чем-то с археологами и жадно пили теплую воду. Потом существо легко подошло к стоявшему поодаль Доктору и произнесло сквозь улыбку:
— Их хайсе Артур. Зер ангенейм [9] .
Доктор посмотрел на молодого человека недоверчиво, словно отказываясь поверить, что перед ним действительно Артур. Тут позади возникла телевизионщица с блокнотом и энергично прокартавила:
9
Меня зовут Артур. Очень приятно (нем.).