Татьянин день. Иван Шувалов
Шрифт:
— Что ж, матушка, пусть и он, Ванька Шувалов, исправно отработает свой, так сказать, хлеб, — нашёлся что сказать Алексей Орлов. — Его связи нам теперь вот как пригодятся!
— Так о том я тебе и толкую, — уже взяла себя в руки императрица. — Чай, он, Шувалов, в первую очередь русский, и ничего иного в его голове не должно быть. Нам же никого удачливее не найти, чтобы обратил в нашу сторону все умы Европы. Мало министров чужеземных — чрез них и государей, мне нужных. Он способен ловко перевести на мою сторону такие влиятельные в Европе умы, как Вольтер, Дидро, Д’Аламбер. А чего стоят эти вертихвостки в Париже — маркиза дю Деффан и госпожа Жоффрен, в салонах которых Шувалов — важная штучка! Ну довольно о сём. Передашь ему, что я на него-де, как всегда, надеюсь. Сей намёк он поймёт как должно: домой, однако, когда-нибудь всё же надобно будет ему возвращаться!..
Братьев Орловых Иван Иванович знал хорошо.
Только отношения меж ними враз переменились после того двадцать восьмого июня, когда на трон взошла его тайная пассия. У Казанской церкви Екатерина не случайно милостиво обратила свой взор на Ивана Ивановича, невесть как оказавшегося в толпе, её восторженно приветствовавшей. Она помнила, как с первых же дней её муженёк, став императором, привлёк к себе бывшего могущественного елизаветинского фаворита. И Екатерина тогда, завидев Шувалова рядом с императором, вся передёрнулась: быстро же он переметнулся к тому, кого замышлял выгнать вон из России! Лишь проведав, что Иван Иванович невольно оказался в сетях и сам норовит от них избавиться, утишила свой гнев.
Меж тем её верный друг Григорий Орлов, словно рысак на скаку, не мог перемениться по отношению к тому, кого попервоначалу увидели в окружении ненавистного Петра Третьего. Как это происходит в жизни, составляющие самое близкое окружение сильных мира сего всегда стремятся быть святее самого Папы. Так и Григорий Орлов, полагая, что он действует во благо, сразу же после переворота не замедлил выказать Ивану Ивановичу, кто теперь у трона он сам и кто тот, уже отныне навсегда бывший. Дело дошло до открытых не то чтобы упрёков, но даже прямых оскорблений. И собравшийся уже к отъезду за границу Шувалов тем не менее счёл своим долгом написать мгновенно вознёсшемуся на самый верх фавориту письмо в своё оправдание.
«Сие, может быть, заставит меня изменить намерения мои касательно путешествия, а также сестры моей. Наконец, я остался бы при дворе, уговариваемый многими лицами. Ваше сиятельство можете быть уверены, что даже и в то время не выпрашивал я ни почестей, ни чинов, ни богатства. Я отказался от места вице-канцлера, от поместьев, чему много есть свидетелей, и особливо Гудовича, в присутствии которого я на коленях просил у него, государя, милости — уволить меня от всех знаков его благоволения. Приверженность моя к её императорскому величеству, ныне славно царствующей государыне, должна быть известна всем лицам, с коими я веду знакомство. Ваше сиятельство сами можете подтвердить это; я даже отважился на некоторые меры в её пользу, и некоторые лица подтвердят это. В течение прежнего царствования видел я, что дела идут в ущерб общественному благу. Я не молчал. Слова мои были передаваемы. Со мною стали обращаться холоднее, и я изменил своё поведение. Напоследок я стал удаляться не только от двора, но и от его особы. Я возымел твёрдое намерение уехать из России. Случай представлялся к тому. По словам покойного императора, прусский король писал ему, что все лица, которым он не совсем доверяет, не должны быть оставлены близ его особы. Получив это письмо, он тотчас приказал... сказать мне, что я должен последовать за ним, без особенной должности. Вот история моей поездки, которую многие лица истолковывали бы иначе, — обыкновенное горе, проистекающее от поверхностных суждений! Не буду излагать моих мыслей относительно всего этого зла, которое угрожало нашему отечеству: я имел случаи обнаружить перед вашим сиятельством чувства мои и был бы счастлив, если бы вы то припомнили. Наконец, Божеское милосердие, спасая наше отечество, даровало нам такую государыню, на какую лишь могли рассчитывать искреннейшие пожелания добрых подданных, добрых русских. Своим царствованием она обещает нам счастие, благоденствие и всевозможное добро. И в это августейшее царствование я один забыт! Вижу себя лишённым доверия, коим пользуются многие мне равные. Что сказать после всего этого, любезный мой господин? Что думает общество? Я не способен быть употреблённым ни на какое дело, недостоин благоволения нашей матери! По теперешнему судят и о прошедшем. Может быть, скажут, что я дурно служил усопшей императрице, что я дурно служил моему отечеству. Что делать, любезный господин мой, скажите».
Оставалось одно — уехать
из России, не достучавшись до сердца ни нового фаворита, ни новой императрицы, лишь выпросив только, без особых объяснений, отпуск на излечение вне пределов отечества, как было сказано в высочайшем указе.И вот они встретились за границей, Орловы — Алексей и его младший брат Феденька. С ними у него — ни столкновений, ни размолвок до сего времени. А когда Алексей Григорьевич заявил, что он к нему с особым, к тому же конфиденциальным, поручением от самой государыни, Шувалов пришёл совсем уж в доброе расположение духа.
— Однако, милейший Иван Иванович, я поведаю из первых, так сказать, уст о последних днях твоего любимца господина Ломоносова. В те дни я не раз бывал у Михайлы Васильича. Как ни был он уже хвор, а всё же принимал меня с чаркою, как и следовало быть промеж близких людей...
Кончина Михаила Васильевича случилась четвёртого апреля 1765 года, тому уж теперь более четырёх лет назад. Мало того, что лишь из газет Шувалов узнал уже здесь, вдали от родины, о постигшем несчастий, он долгое время вообще не ведал о том, в каком состоянии пребывал в последние годы Ломоносов. И вот надо же — свидетель, да ещё какой, весь нараспашку, что не способен соврать.
— Приехал как-то к нему в его новый дом на Мойке. Люб он мне был — и по фигуре, и по крутому характеру, — начал граф Орлов. — И как-то после небольшого перерыва заезжаю — и не узнаю сего былого богатыря. «Старишься, Михаила Васильич, с палочкой ходишь, — говорю я ему. — Поправляйся, брат, выздоравливай да ко мне приезжай — спляшем ещё...» Как ни слаб был, а показал мне, что сотворил из камушков своих разноцветных. То была «Полтавская баталия» — в ширину двенадцать и в вышину одиннадцать аршин. Но всё на ней — и Пётр Великий, и другие воины — как живые. Налюбовался я сим шедевром, и тут он кликнул, чтобы кто из прислуживающих ему помог перейти на террасу. Да только я, не долго думая, усадил его в кресло и, напрягшись, перенёс его вместе с креслом тем на воздух. Аккурат на столике появился и штоф, из коего он мне и себе плеснул в чарки. Жидкость на цвет — мутноватая, навроде апельсинового колера. «Ну-тка, граф, с устаточки изволь вкусить «Ломоносовки», — протянул он мне серебряную чарку. «А ты? — спросил я. — Отстанешь от меня?» — «Пока погожу — ногами маюсь, — ответил он мне. — Из уважения лишь пригублю, а Бог даст, выкарабкаюсь из хвори ненавистной, и впрямь спляшем когда-нибудь у тебя во дворце», — пообещал он мне. Да вот как оно, любезный Иван Иванович, всё обернулось — пятьдесят пять годков только отпустил ему, великому нашему русскому человеку, Господь Бог. А духом был крепок и крут до конца дней своих.
Гость рассказал, не утаил, как императрица чуть не уволила в отставку сего учёного мужа. Правда, он сам, устав бороться со своими недоброжелателями, напросился на то. Но государыня, уже подписав указ, тут же соизволила его вернуть. А вскоре и сама заявилась к нему в дом. Всё осмотрела в его мастерской и химической лаборатории, потом села к столу, где с наслаждением отведала щей, кои откровенно похвалила.
— В то свидание, — продолжил Алексей Григорьевич. — Ломоносов как на духу признался государыне во всех своих бедах и просьбах. И, как всегда всё делал, — высказался горячо, без утайки о делах в Академии. Скажу и я прямо: без твоей, Иван Иванович, опеки нелегко ему стало. Знали ведь все: чуть что — к Шувалову наш академик стучится, и тот всё делает, как и надо, по совести.
Иван Иванович при этих словах покраснел по своей давней привычке.
— Видать, граф Алексей Григорьич, не во всём я сумел до конца помочь. Немало бумаг передал мне Михайла Васильич, коим надо было дать государственное направление. Взять хотя бы его обширное сочинение «О сохранении и размножении российского народа». То — меры, к умножению могущества державы устремлённые. А вот что в заслугу себе в какой-то степени могу поставить, так это своё распоряжение о печатании его, Ломоносова, полного собрания сочинений. Сколько бы времени оставались его труды в бумагах, кои и затерять ничего не стоило. Да теперь вот — всё оттиснутое в Московской университетской типографии, всё собранное воедино и оставленное потомкам.
Сие издание, украшенное гравированным портретом учёного, было известно графу Орлову. Ещё запомнились и стихи под сим ликом:
Московский здесь Парнас изобразил витию, Что чистый слог стихов и прозы ввёл в Россию, Что в Риме Цицерон и что Вергилий был, То он один в своём понятии вместил. Открыл натуры храм богатым словом Россов Пример их остроты в науках Ломоносов.— Слух был, что сии вирши сочинил один из самых близких доброжелателей нашего русского гения? — со значением задал свой вопрос Алексей Орлов, глядя прямо в глаза Шувалова.