Тайм-код
Шрифт:
Ядовитые слова
«Слова могут уподобляться мизерным дозам мышьяка», – пишет Отто Клемперер в книге «Язык Третьего рейха». Как нацистской Германии удалось сформировать собственные речевые шаблоны? А вот так: «Слова незаметно для себя проглатывают, они вроде бы не оказывают никакого действия, но через некоторое время отравление налицо. Если человек достаточно долго использует слово „фанатически“, вместо того чтобы сказать „героически“ или „доблестно“, то он в конечном счете уверует, что фанатик – это просто доблестный герой и что без фанатизма героем стать нельзя. Слова „фанатизм“ и „фанатический“ не изобретены в Третьем рейхе, он только изменил их значение и за один
Понятно, что в Третьем рейхе «творчество» не было ходовым понятием, и мы ни в коем случае не сравниваем наше время с тем, которое описывает Клемперер. Но что правда, то правда: нормальные слова могут стать ядовитыми.
Есть слово «творец» и слово «создатель» и производные от них «творчество» и «созидание». Их общий смысл – акт свободного деяния. Это понятия сущностные, не прикладные. Как тут не вспомнить фонвизинского недоросля!
«Правдин. Дверь, например, какое имя: существительное или прилагательное?
Митрофан. Дверь? Котора дверь?
Правдин. Котора дверь! Вот эта.
Митрофан. Эта? Прилагательна.
Правдин. Почему ж?
Митрофан. Потому что она приложена к своему месту. Вон у чулана шеста неделя дверь стоит еще не навешена: так та покамест существительна».
Эдит Крамер, родоначальница арт-терапии, избегала частого употребления слова «творчество». Сама эта дисциплина, «покамест существительна», «приложена» к двум взаимосвязанным понятиям – «искусство» и «терапия». Переводчики книги Эдит Крамер заменили «искусство» на «творчество». Я вернула все обратно. Они согласились на частичную замену.
Причина тошнотности – в частотности.
Наш сосед, старый библиотекарь Абрам Давидович Иерусалимский, подсчитывал, сколько раз на дню произносилось имя Брежнева. По его мнению, частотность употребления имени вождя – главный индикатор состояния общества. Увы, урежения он на своем веку так и не дождался. Брежнев пережил Иерусалимского.
Есть и другие причины, помимо частотности: вседоступность слова и выражения, которое раньше было достоянием лишь определенного круга людей, понимающих в нем толк, и манипулятивность, когда слово обслуживает систему (все равно какую, кстати). В России в девяностых годах прошлого века такое случилось с «духовным возрождением», а в Америке и Европе – с «духовным сопротивлением». Опеку над первым клише взяла на себя церковь, а над вторым – гуманитарные фонды. Возрождение материальных затрат не требует, а сопротивление – требует, поскольку речь идет о воспитании нового поколения, об извлечении уроков из прошлого, создании программ для школ и вузов и прочая, прочая. Одними молитвами тут не обойтись.
Эвфемизм и цинизм
В интернатах и больницах моего детства слово «люблю» если и произносилось, то лишь с отрицательной частицей. Чувства полагалось скрывать. Никакого обнажения. Сказать «люблю» – все равно что раздеться прилюдно. Вместо «люблю» пользовались нейтральным «нравится». «А он мне нравится, нравится, нравится, – пела Анна Герман, – и это все, что я могу сказать в ответ…»
В интернате мы зачитывались книгой «Над пропастью во ржи» – ни сюсюканья, ни «давид-копперфилдовской мути». Нам нравился главный герой книги Холден Колфилд, который в первых строках книги заявлял, что не собирается
рассказывать нам про то, как он провел свое «дурацкое детство». У нас оно тоже было дурацким, но мы не осмелились бы произнести вслух т а к о е.После отбоя мы плакали каждый в свою подушку, а днем делали вид, что все хорошо. Мы научились носить маски.
На нашу закомплексованность новое поколение отреагировало разнузданностью. Стеснительные стали стесняться собственной стеснительности. Тушеваться, сказал бы Достоевский. Выдуманный им глагол «стушеваться» имел хождение в русской и советской литературе, но за неимением спроса превратился в анахронизм.
А ведь до Катастрофы и ГУЛАГа русский и немецкий языки были самыми богатыми по числу слов, передающих тончайшие оттенки чувств.
«После взрыва появляется красный огненный шар. И маленький круг – лужа глупости. Синее – это остатки портала. Это то, что человек еще знает. Но когда человек глупеет, то они становятся оранжевыми и присоединяются к оранжевому кругу».
Если перевести с дадаистско-детского языка на взрослый, принять большой взрыв за революцию, землетрясение или даже всемирный потоп, то и после таких тектонических сдвигов жизнь не кончается, а восстанавливается.
Что же тогда в оранжевом круге? Технический прогресс. Восстановление народного хозяйства ускоренными темпами. Людей не вернешь, а люди – это рабочая сила. Даже если всех военнопленных отправить в ГУЛАГ на работу (бесплатный труд), а инвалидов войны утопить в Северном море (лишние рты), скорейшего прогресса не добиться. Требуются умные машины и люди-роботы.
А что в голубой лужице? Душевный вакуум. На что ему синонимическое богатство? Ни ему, ни прогрессу столько слов не нужно, а трудотерапии душевный вакуум не помеха. Напротив даже.
Процесс исцеления привел к объединению Германии и распаду Советского Союза. Как говорится, голова думает, а руки делают.
Эти противофазные события, направленные на исцеление, породили «всечеловека» (тоже слово Достоевского) с пламенным умом и холодным сердцем.
Кстати, именно об этом и говорит Петер Слотердайк в «Критике цинического разума». Я прочла Слотердайка благодаря Сернеру, ему в книге посвящена целая глава.
«Существует некая незримая линия, связывающая воедино всю культуру, склонную к ненависти, в нашем столетии, – от дада до движения панков и некрофильных автоматоподобных жестов „новой волны“. Здесь заявляет о себе маньеризм злобы, дающий великому мертвому „Я“ тот пьедестал, с которого можно смотреть свысока на отвратительно-непонятный мир. Есть срочная необходимость в описании этих рефлексивных пространств в современном несчастном сознании, так как именно в них и начинает развиваться феномен фашизма…»
Великое мертвое «Я» – и живой уничтоженный Сернер. Великое мертвое «Я» – и живой уничтоженный Мандельштам. Великое мертвое «Я» – и живой уничтоженный Хармс. К именам уже известным добавляются все новые и новые. Из-под глыб, из-под руин они продолжают говорить с нами. Не «вдруг», но «как раз».
Волчок в снежинке
«Лена, какую философскую тему вы подняли! Наверное, на эти вопросы могут ответить только дети! Если даже Эйнштейн, когда к нему приставали с вопросом о времени, отделывался простой фразой: „Время – это то, что показывают наши часы“».
Оксаночка, мои часы показывают 9:55. Интересно, а какое сейчас время в Красноярске?
«Мы с ребятами на занятии много говорили о времени. Получается что-то похожее на мультфильм. А пока рисунки и домыслы.
Предложила изобразить время линией: если время – линия, то какая?
Тимур нарисовал спираль. Назвал „Волчок в снежинке“.
„Это как волчок, закручивается и поднимается, это кольца времени. Еще похоже на день и ночь, они тоже вращаются“.