Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тайна клеенчатой тетрадиПовесть о Николае Клеточникове
Шрифт:

Клеточников не спешил возражать, ему прежде хотелось выяснить, как намеревались этот вопрос разрешить сами радикалы — Петр Иванович и его товарищи. Ведь не собирались же они отступаться от своих радикальных устремлений?

Вовсе нет! У них, как оказалось, были далеко идущие планы, именно связанные с использованием религии в радикальных целях. Им (Петру Ивановичу и его товарищам) приходили в голову мысли о некоем особом учении, основанном на исконных народных требованиях и религиозно-нравственных критериях, проекты некоей народно-революционной религии, построив которую можно было бы надеяться названную проблему разрешить. «Т-такая религия, — говорил Петр Иванович с энтузиазмом, — м-могла бы не только с-собрать, объединить, организовать народные массы, направить их, и прежде всего м-миллионы религиозных протестантов, на борьбу с существующим порядком, но, дав силу и увлекательность народному движению, вместе с тем п-послужить к спасению результатов движения… стать залогом того, что души людей не опустошатся и не зачерствеют в борьбе, приведенные в действие разрушительные устремления не п-перехлестнут границ разумной целесообразности…».

Клеточников возразил на это, что делать ставку на религию, пожалуй, не весьма дальновидно, развитие современной цивилизации не оставляет надежд на то, что в будущем сохранят значение какие-либо иные формы миросозерцания, кроме рационализма. Кроме того, сказал он, непонятно, почему, собственно, с отмиранием

религии сотрутся границы между добром и злом? «Да к-как не сотрутся? — живо, с выделанной веселостью отозвался Петр Иванович. — Что же рационализм м-может предложить взамен религиозных оснований нравственности, какие м-может найти обоснования ее при конечной-то жизни человека и человечества?… Обоснования альтруизма? — Это он говорил с откровенной насмешкой, будто цитируя из известного московского журнала, который и десять лет назад, и теперь неутомимо воевал с атеизмом. — М-может ли атеизм выработать п-подобные основания?» — «А почему не может? — ответил Клеточников. — Во всяком случае, эти основания надо искать в реальной жизни, в законе человеческого общежития и общения». — «Но вы-то их знаете? — спросил Петр Иванович. — В чем они? Объясните в двух словах». — «В двух словах не объяснишь, — ответил Клеточников с улыбкой.. — Притом каждый должен сам найти для себя». — «Вот как? — засмеялся Петр Иванович. — А вы, стало быть, все-таки знаете? Знаете и не желаете объяснить?» — «Я не говорил, что знаю», — ответил Клеточников. Он произнес это, не изменив тона, продолжая улыбаться, но все равно это прозвучало довольно резко, и деликатный Петр Иванович более не настаивал на своем вопросе. Некоторое время Петр Иванович скептически молчал, но потом все же спросил (они уже подходили к углу Владимирского, здесь их пути расходились), — спросил, не мог ли бы Николай Васильевич не в двух словах это объяснить, ну, если не теперь, так хоть завтра, конечно, если найдется время и будет настроение для такого разговора. Клеточников это обещал, и они расстались.

Но объясниться Клеточникову не удалось ни назавтра, ни на другой день — не сошлись обстоятельства, а там пришло Петру Ивановичу время отправляться назад к его староверам, и Клеточников простился с ним, не зная, когда им доведется снова увидеться. С тех пор они не виделись год, но вот, оказывается, Петр Иванович не забыл о том разговоре и, кажется, действительно хотел бы продолжить его.

И Клеточников все это время помнил о том разговоре, вернее, не столько о самом разговоре, сколько о том впечатлении, какое произвел на него тогда Петр Иванович.

И, собственно, благодаря ему, Петру-то Ивановичу, он и вернулся теперь в Петербург. Уезжал он из Петербурга (в апреле 1878 года) с тяжелым чувством, он и сам хорошенько не знал, зачем уезжал, зачем бросал учение, вновь обретенных товарищей, все то, к чему тянулась его душа, измученная ненужным десятилетним сидением в крымской глуши. В разговоре с Михайловым и Морозовым он весьма точно определил свое состояние: не мог продолжать учение, потому что время было такое, что было не до учения, — было невозможно не перестроить свою жизнь. Но как перестроить, для чего перестроить? Это было неясно, это он не мог решить… В Петербурге все куда-то двигалось, накалялось, надвигалось (как и выразил он Михайлову и Морозову), подобно тому как надвигалось в середине шестидесятых годов, когда он вот так же бежал из столицы. Враждовавшими партиями руководила, казалось, слепая жажда немедленного разрушительного действия, все знали, что должно быть разрушено, и никто не знал, чем заменить разрушенное. К чему это могло привести? Он, Клеточников, слишком хорошо понимал, видел то, чего другие не видели или не желали видеть… Так, во всяком случае, ему казалось.

В Пензе, однако, эти впечатления отстоялись, издали все представилось в другом свете…

Издали вовсе не казались неправомерными разрушительные устремления партий, по крайней мере тех из них, которые считали причиной бедствий России ее государственный строй, ведь и сам он еще в Ялте пришел к мысли, что для него не может быть иного выбора, как действовать в направлении изменения этого строя, немыслящей среды, и потому он оставил Ялту ради Симферополя (ради службы у Винберга) и затем уехал в Петербург поступать в академию, что рассчитывал оказывать посильное содействие этому изменению. Чем, по существу, отличались его устремления от устремлений радикалов Шмемана и Михайлова? Только тем отличались, что те готовы были действовать, не считаясь с законом, а он, Клеточников, искал умеренных путей? Но не потому ли он не выдержал и года в Петербурге, что почувствовал, увидел, осознал иллюзорность своих надежд, надежд на то, что выбранный им способ действия — культурной деятельности — рано или поздно приведет к изменению этого строя? — осознал иллюзорность этих надежд, или, правильнее, недостаточную их основательность в сопоставлении с надеждами, которые вызывало, не могло не вызывать усиливавшееся брожение в обществе? Что же могло вернее содействовать изменению этого строя, как не всенародное движение протеста, которое начиналось… начиналось же… и нуждалось в своих апостолах? И кому, как не Клеточникову, быть жизненно заинтересованным в том, чтобы совершить этот подвиг апостольства? В шестидесятые годы он вышел из движения, решив, что не вправе жертвовать своей жизнью во имя исправления мирового зла. Вот, он сохранил физическую жизнь; но зачем ему такая жизнь? Физическая жизнь, лишенная человеческого смысла, за пределами общения — взаимообразных воздействий, слияния с мыслящей и равной ему средой, которую еще надобно создать… какую ценность может иметь такая жизнь… для него какую может иметь ценность?.. А кроме того… издали видно было и то, что отнюдь не все партии, нацеленные на разрушение существовавшего порядка, одушевлялись слепой жаждой разрушения. Встреча с Михайловым как раз свидетельствовала об этом…

В Пензе Клеточников держался уединенно, все лето прожил у сестры в Засецком, не виделся ни с братом, ни с Иваном Степановичем, ни с Ермиловым; впрочем, и они, как будто догадываясь о его душевном состоянии, не напоминали ему о себе, как будто даже сами избегали его (Иван Степанович однажды мелькнул в Засецком, когда Клеточников уходил со двора; вернувшись, Клеточников застал его выезжавшим из ворот усадьбы, не перекинулись и парой слов). В сентябре, решив вновь отправиться в Петербург, Клеточников написал несколько писем в Симферополь и в Самару, извещая своих провинциальных друзей, что едет в Петербург на время, что намерен вернуться в провинцию, и просил подыскать ему место, но такое, которое было бы связано с разъездами по городам империи, объясняя свою просьбу желанием более энергично участвовать в общественных процессах; не удовлетворившись перепиской, съездил на несколько дней в Самару, где виделся с Николаем Александровичем Мордвиновым, еще весьма бодрым и деятельным, одобрившим все его намерения и планы, и уже из Самары выехал в Петербург. Он не заблуждался насчет своих сил и возможностей и отводил себе скромную роль в будущем движении, самое большее, как полагал он, что он мог сделать, — это быть посредником в сношениях между провинциальными и столичными кружками интеллигенции — сношениях, которые он и намерен был завязать. С тем и выехал в Петербург, чтобы предложить услуги «Земле и воле», выделявшейся из всех российских радикальных кружков строгой организацией. Притом в этом кружке был Петр Иванович,

который, как предполагал Клеточников, в это время уже снова был в Петербурге.

В Петербурге почти месяц ушел у него на то, чтобы связаться с землевольцами, — то ли Петр Иванович на некоторое время выезжал из Петербурга, то ли землевольцы, и прежде отличавшиеся конспиративностью, после недавнего погрома стали еще более осмотрительными. Наконец Петр Иванович объявился.

Неожиданное предложение Петра Ивановича несколько меняло планы Клеточникова, но, вероятно, не могло надолго задержать его в Петербурге. Поэтому он согласился принять его.

3

И в самом деле, выполнить поручение Петра Ивановича оказалось незатруднительно, времени на это не много понадобилось. Уже недели через три после того, как Клеточников поселился в меблированных комнатах вдовы полковника Анны Петровны Кутузовой, он знал, что она агент Третьего отделения. Она сама ему об этом сказала, что, впрочем, и без того сделалось для него к этому времени вполне ясным.

Легкость, с какой это сделалось, немало его позабавила, хотя в то же время и заставила кое над чем задуматься. Он вовсе не предполагал, например, что люди, посвятившие себя такой своеобразной профессии, представительницей которой оказалась почтенная Анна Петровна, могут быть так доступны наблюдению, как обычные люди; казалось, на них должна лежать печать исключительности их дела, существо которого составляла тайна, и притом тайна не вполне пристойного свойства, что и должно было отгораживать их от всего остального рода человеческого глухой стеной, — ничего подобного. Они, как понял Клеточников, наблюдая Анну Петровну и приходивших иногда к ней других агентов, относились к своему делу, как к обычному, вполне рутинному занятию, у них были свои, связанные с исполнением этого дела, профессиональные радости и огорчения и жажда поделиться этими радостями и огорчениями с другими людьми, может быть и со всеми людьми, жажда обычного человеческого общения. Вот на этом и попалась Анна Петровна. Не предполагал Клеточников и того, что сам он окажется способен вести игру, какую повел с Анной Петровной с первого дня их знакомства, повел, можно сказать, помимо воли, как-то так само собой получилось, что он взял тон, который оказался и удобен и удачен; не пришлось прибегать к искусственной позе, экзальтированной лжи, он мог оставаться вполне самим собой, нужно было только быть терпеливым и бесстрастным собеседником-слушателем, не говорить, чего не следовало, да быть внимательным к мелочам, которые при обычном общении мы стараемся не замечать.

Появился он у Анны Петровны по ее объявлению, вывешенному на парадных дверях, и нанял комнату за тридцать рублей в месяц на неопределенный срок, представившись отставным чиновником, ищущим места. С утра уходил искать место, пользуясь, между прочим, и советами Анны Петровны, называвшей ему кое-какие учреждения, где, по ее мнению, могли быть потребны чиновники, возвращался рано и сидел безвылазно в своей комнате, один во всей огромной квартире, время от времени звонил прислуге, требуя самовар. По воскресеньям и вовсе не выбирался из дому, да что было выбираться — на улице сырость, грязь, толпы праздного люда. Место не выходило (в самом деле не выходило, он обращался в управление железных дорог, в Синод, в министерство юстиции), чиновники нигде не требовались; он делился своими неудачами с Анной Петровной, которая всегда встречала его в передней, выглядывая из своих комнат на звонок. Анна Петровна огорчалась, он ее утешал, посмеивался («Вы больше моего переживаете, Анна Петровна, можно подумать, что вы ищете место, а не я»), обстоятельно объяснял, что он намерен предпринять назавтра, и затем, откланявшись, уходил в свою комнату.

Однажды она пригласила его зайти к ней («Что же мы в передней стоим? Прошу вас, сударь, войдите и объясните толком, что еще за мотивы», — показала она рукой на свою комнату, сердясь по поводу каких-то сложных мотивов, на основании которых Клеточникову отказали в месте судебного следователя в министерстве юстиции, хотя за день до этого дело как будто обещало устроиться); он вошел, объяснил, а когда поднялся уходить, увидел на стене несколько портретов и между ними один очень недурной, поясной портрет весьма красивой молодой рыжеволосой дамы, в которой он тотчас признал молодую Анну Петровну, но сделал вид, что не признал. «Какая красавица! И портрет хороший. Кто это писал?» Его восхищение вышло вполне натурально, и Анна Петровна это оценила. Они разговорились. Услышав от нее, что на портрете изображена именно она, Анна Петровна, Клеточников смутился и стал извиняться, объясняя свою оплошность (то, что не признал ее в портрете) тем, что привык смотреть на любой хороший портрет прежде всего как на произведение искусства, ценя в нем не сходство с оригиналом, а нечто иное. Что же касается сходства портрета с нею, Анной Петровной, то сходства, конечно, нельзя не признать, несмотря на всю разницу лет. И опять смутился, ибо выходило, что он как бы указывал на годы Анны Петровны, а вместе с тем и как бы льстил ей, признавая сходство теперь, после слов о красоте изображенной модели. Однако и это вышло вполне натурально и не могло не быть приятно Анне Петровне. (Ей было сильно за пятьдесят, и она вовсе не старалась это скрыть, хотя и могла бы, пожалуй, и не без успеха, делать это, ибо и в самом деле, тут Клеточников не особенно преувеличивал, была еще похожа на свой портрет, еще заметны были в ее облике следы былой красоты — у нее было чистое белое лицо, почти без морщин, густые волосы огромной копной, странно темные и очень живые глаза, и это при общей ее живости и подвижности, импульсивности, какой-то прыткости, очень молодой и лихорадочной, как будто зуд какой ее точил и подстегивал; но, как вскоре понял Клеточников, у нее были иные устремления, иные страсти.) Она оставила его пить чай, но тут к ней пришли, и она подхватилась и унеслась куда-то, сказав, что как вернется, позовет его.

В тот день она вернулась поздно, он уже спал, но на другой день она-таки пригласила его к себе, и, он просидел у нее весь вечер, слушая ее рассказы, сначала об этом ее портрете и истории его написания (ничего особенного, писал крепостной художник, впоследствии ставший довольно известным, а в те годы бывший собственностью родных ее мужа; несколько других портретов, висевших у Анны Петровны, были работы того же художника), затем и другие рассказы; она расспрашивала его о Пензе и Симферополе, об искусстве и снова рассказывала — о своих молодых годах, о Петербурге тех лет, о загранице: они с мужем подолгу жили за границей. После этого вечера они чуть ли не каждый вечер проводили вместе, она раскладывала пасьянс и рассказывала, он терпеливо слушал, рассматривал ее портреты, изящные безделушки из фарфора и фаянса, которыми были забиты две ее жилые комнаты и которые она собирала с тех пор, как умер ее муж (она довольно рано овдовела), собирала со страстью, которой сама же и удивлялась. Видимо, ей не хватало общения, несмотря на то что у нее на руках было, помимо ее заведения, еще какое-то весьма хлопотливое дело (о том, что это за дело, Клеточникову и было любопытно узнать; он догадывался, что это за дело, и вскоре это узнал); по этому делу к ней часто приходили какие-то люди, и она уезжала с ними, порой на целый день, иногда и вовсе выезжала из Петербурга на несколько дней и всегда возвращалась измотанная и все-таки, отлежавшись часок, посылала за Николаем Васильевичем, усаживала его за стол подле себя и начинала рассказывать, раскладывая пасьянс. Детей у нее не было, родных тоже как будто не было, все ее личные привязанности были в прошлом, о нем она и рассказывала чаще всего.

Поделиться с друзьями: