Тайна Пушкина. «Диплом рогоносца» и другие мистификации
Шрифт:
Плетнев Пушкина не понял и со второго письма, Жуковский и Дельвиг — поняли. В этих, шифрованных местах под «женой» («молодая жена», «мать невесты») подразумевался царь, а, в зависимости от контекста, под «невестой» или «тещей» — Бенкендорф; под «свадьбой» в таких местах Пушкин подразумевал разрешение выехать за границу.
II
Вернемся к нашему посылу — ответу Пушкина (достоверность передачи которого Лацис особо подчеркнул) на вопрос Брюллова: «На кой черт ты женился?» Перед отъездом в Болдино Пушкин написал Бенкендорфу письмо с просьбой о разрешении выехать за границу в свадебное путешествие. Он очень надеялся, что изменившееся семейное положение даст ему возможность осуществить давнюю мечту и прервет существование «невыездного» (Доселе он я — а тут он будет мы.).
Пропустим подробности доказательства Лациса и выпишем его конечный результат — кое-что из того, о чем не мог открыто сказать своим друзьям Пушкин:
«<Царь> не то, что <Бенкендорф>. Куда! <Царь> свой брат. При <нем> пиши сколько хошь. А <Бенкендорф> пуще цензора Щеглова, язык и руки связывает…»
«<Бенкендорф начал> меня дурно принимать и заводить со мной глупые ссоры; и это бесило меня. Хандра схватила, и черные мысли мной овладели».
«<Бенкендорф и перестал> мне писать, и где <он> и что <он>, до сих пор не ведаю. Каково? То есть, душа моя, Плетнев, хоть я и не из иных прочих, так сказать — но до того доходит, что хоть в петлю».
«…<он>, как баба, у которой долог лишь волос, меня <не понимал>…»
С Лацисом невозможно не согласиться: в последней приведенной фразе и может быть только «он», а не «она». К тому же даже упомянутое в этом контексте «приданое» тоже хорошо укладывается в пушкинские двусмысленности: поэт через Бенкендорфа пытался продать «медную бабушку» — бронзовую статую Екатерины II, принадлежавшую деду невесты.
В связи со сказанным интересно отметить два момента. Первый (обещанный): Пушкин уже проделывал такой фокус в переписке с А. Н. Вульфом в 1826 году. Там тоже речь шла о выезде за границу и тоже был шифровальный ключ, только слово было другое — «коляска». («А об коляске сделайте милость, напишите мне два слова, что она, где она? Etc.») Вульф рассказал эту историю П. В. Анненкову, а тот записал:
«Они положили учредить между собой символическую переписку, основанием которой должна была служить тема о судьбе коляски, будто бы взятой Вульфом для переезда».
Перед отъездом в Болдино Пушкин не успел договориться с друзьями о шифре, но, полагая, что Жуковский и Дельвиг помнят историю с «коляской», которую он им наверняка рассказывал, надеялся, что они увидят ключ. Так оно и вышло; только Плетнев, сообразив — вероятно, последним, — о чем идет речь в этих странных письмах Пушкина, испугался и переписку прекратил.
И, наконец, интересен механизм пушкинской шифровки, вскрытый Лацисом. В свой почтовый день, в среду, Пушкин сначала писал письмо Плетневу (или делал это накануне), затем, с учетом написанного, писал Наталье Николаевне, вставляя внешне похожие фразы — замазывая глаза цензуре бесхитростностью «нагороженного» в письмах к Плетневу и к невесте. Такой вот «бесхитростный» Пушкин…
4. «Не напрасно, не случайно…»
I
Примером того, как сложно сегодня, через 180 лет, добираться до истинной подоплеки пушкинских розыгрышей, служит история «поэтической переписки Пушкина с митрополитом Филаретом». Ее исследованию петербургский историк литературы А. Ю. Панфилов посвятил целую книгу — «Неизвестное стихотворение Пушкина» ru/2009/03/20/6667). Даже вкратце излагать ее содержание и ход мысли исследователя непросто, поскольку эта пушкинская мистификация своими корнями уходит в религиозно-философскую проблематику поэзии Григория Богослова, изучавшуюся узкими специалистами и совершенно незнакомую широкому кругу читателей. Между тем важность этой затеянной поэтом игры — и для понимания пушкинского мировоззрения в 1829–1830 гг., и, как это нередко бывает у Пушкина, для оценки состояния современного нам общества — становится очевидной по мере движения вслед за ходом мысли исследователя.
Речь идет о стихотворении 1828 года «Дар напрасный, дар случайный…», написанном в день рождения поэта и опубликованном в 1830 году, «ответе митрополита Филарета» на это стихотворение («Не напрасно, не случайно…»), ходившем по рукам
и опубликованном уже после смерти Пушкина, в 1840 году, и заключительном пушкинском стихотворении этого «триптиха» «СТАНСЫ» («В часы забав иль праздной скуки…») — «ответе на стихотворение митрополита», опубликованном в «Литературной Газете» через месяц после публикации «Дара…».Приводим все три стихотворения, причем третье — «в том окончательном виде, который оно приобрело при публикации во время Пушкинских торжеств 1880 года в газете „Московские ведомости“ (1880, № 155, 6 июля, Особое прибавление)» (здесь и далее цитирую работу Панфилова по тексту, стоящему в Интернете по вышеуказанному адресу):
Первое стихотворение, «об отсутствии смысла жизни» («скептические куплеты» назовет его Пушкин), комментария не требует: кто из нас хоть однажды не переживал подобного?
Однако, исходя из уже сказанного в предыдущих главах, нам следовало бы сразу же задаться вопросом: от чьего лица произносится это стихотворение? Кто его «лирический герой»? Или, в уже использовавшейся нами терминологии: кто «повествователь»? Пушкин? Или некий поэт (раз уж он говорит стихами)? Общепринято, что стихи произносятся от лица Пушкина, — но так ли это?
Второе стихотворение, «о смысле жизни», написанное, как принято считать, Филаретом, написано им как бы от лица этого самого поэта — или Пушкина, — который, осознав обманность своих страстей и сомнений и всю отчаянность своего положения, находит выход в возвращении к Богу (отсюда и заглавное «Т» в «Тобою») и обращается к Нему за поддержкой.
Третье стихотворение — «ответ поэта Филарету», где «поэт» признается, что проповеди митрополита всегда были ему духовной опорой и что именно как такую опору он, «поэт» — или Пушкин, — воспринимает и этот его «разъясняющий» и поучительный «ответ».