Тайна Санта-Виттории
Шрифт:
Никто здесь не знал, как сложился тот брак. В доме Малатесты висит фотография богатого мужа, но люди считают, что он умер, когда сбросили Муссолини. Лицо в рамке — породистое, выхоленное столетиями привилегированной, богатой жизни.
Малатеста вошла в мою комнату, но словно и не видела меня. Сняла вонючую повязку, которую доктор Бара в свое время наложил мне на ногу, — даже не сняла, а скорее сорвала и швырнула на пол. Мне стало стыдно за то, что от моей раны так смердит, и я извинился перед Малатестой: было в ней что-то, что заставляло вести себя иначе, чем в присутствии других людей. Но она меня будто не слышала.
— Рану
— Если вы говорите, что надо, значит, надо.
— Не обязательно. Но если вы хотите, чтобы нога действовала, — надо.
— Конечно, хочу.
— Вам будет очень больно,
— Мне и сейчас больно.
— А будет оченьбольно.
Я пожал плечами, и она улыбнулась. Я смутился.
— Вы не представляете себе той боли, о которой я говорю. Вы же понимаете, что я не могу отвезти вас в больницу.
— Понимаю.
Американцы не терпят боли, Они считают, что боль не для них, — сказала она. — А здешние люди думают иначе. Они знают, что боль всегда сопутствует их существованию.
Я не понял, зачем она говорила мне это. В комнату вошла Анджела, но Малатеста словно не заметила ее появления, лишь немного спустя, даже не глядя на Анджелу, велела ей подобрать мои грязные бинты.
— Слушаюсь, синьорина.
— Синьора.
— Слушаюсь, синьора, — повторила Анджела и, к моему удивлению, сделала реверанс.
— Я приду, когда подготовлюсь к операции, — сказала мне Малатеста.
— А вы не можете примерно сказать, когда это будет, чтоб и я приготовился?
— Когда подготовлюсь, тогда и приду, — повторила она. — Что вы станете делать, если они явятся?
— Если кто явится?
— Немцы.
— Не знаю еще, — сказал я, — люди говорят, что они сюда не придут. Я ведь знаю ваш язык. Может, они и не поймут, кто я.
Она рассмеялась мне в лицо. У порога она повернулась к Анджеле, хотя по-прежнему словно не видела ее.
— Придешь ко мне после того, как приберешь здесь. У меня есть для тебя работа.
— Слушаюсь, синьора. — И Анджела снова сделала реверанс.
Когда Малатеста ушла, мне стало обидно за Анджелу.
— Не надо тебе туда ходить, — сказал я. — Нехорошо она с тобой разговаривала.
На этот раз удивилась Анджела.
— Ну нет, я пойду. Мы любим туда ходить. Мы с нее берем втридорога.
— Но ведь она так разговаривала с тобой…
Я видел, что Анджела не понимает, о чем я ей толкую. Видел и то, что, казалось бы, давно должен был знать: что гордость и честь — это роскошь. И ты можешь их лелеять, только если ты сыт. Должен был бы я знать и то, что здесь говорят про крестьянина, а говорят здесь так: «Крестьянину нужны две вещи — смекалка и толстая кожа на подошвах». В самом деле, ни один крестьянин ведь еще не умер от разрыва сердца.
— Мы тут доим ее, как следует, — сказала Анджела, подбирая мои бинты. Один вид и запах их заставил меня отвернуться. — Еще как!
Малатеста была орлицей. Но в эту минуту я понял, кто голубка.
Вернулась Малатеста через несколько дней и без всякого предупреждения. Она пришла, вооруженная местным обезболивающим средством и бутылкой граппы, в сопровождении Фабио, который должен был помогать ей, и через полчаса она уже сломала мне ногу. Как она и предсказывала, была минута нестерпимой боли (мне и по сей день приятно вспомнить, как
она удивилась, когда я не закричал), а потом она стала заново соединять кость. За все это время она не произнесла ни слова, даже не приободрила меня, точно перед ней был не человек, а неодушевленный предмет. Только когда уже все было кончено, она сказала:— Полежите с неделю, затем поднимайтесь и начинай те ходить. Чем скорее вы станете на нее ступать, тем лучше для вас будет. — Дойдя до двери, она повернулась и по смотрела в низкое окно на площадь: — Но я сомневаюсь, что вы это выполните, — сказала она.
Именно эти слова и заставили меня, обливаясь холодным потом, с перекошенным от боли лицом заковылять по Народной площади ровно через неделю после того, как Малатеста явилась ко мне со своей граппой и резиновым молотком.
Но чем больше я ходил, тем крепче становилась нога. А ведь она за это время стала у меня совсем тонкой, точно у старика. Постепенно я начал ходить и по улицам, а потом стал добираться даже до городской стены и до Толстых ворот и спускаться в виноградники.
Людям нравилось, когда я приходил туда. У них появлялся повод прекратить работу и поболтать. Мне же все сильнее казалось, что я бывал здесь и раньше — и в городе и на виноградниках. Я будто знал здесь все, и ничто меня не удивляло. Должно быть, в памяти моей воскресали картины, сохранившиеся с той поры, когда к маме приезжали люди «оттуда», «из родных краев», сидели за столом на кухне, пили кофе, вино и анисовую водку и рассуждали о былых временах да о том, как портятся их дети в Америке, а я, хотя и не очень внимательно, их слушал.
Постепенно дело дошло до того, что я стал спускаться с горы до самого низа, отдыхал там в огромном погребе для вина, прорытом в давние времена в склоне горы, а потом снова лез наверх.
Этот погреб был, пожалуй, единственным, что не вызывало у меня ассоциаций. Ничего подобного я прежде не видел, и я полюбил его за прохладу и тишину. Построен он был еще римлянами, но потом, в средние века, был полностью переделан и потому не представляя интереса для туристов. Пользоваться им перестали где-то в восемнадцатом веке.
Собственно говоря, это был не один погреб, а целых два; именно это обстоятельство и должно было впоследствии сыграть большую роль в судьбе Санта-Виттории. В склоне горы имелся узкий вход, через который вы проникали в огромную залу, выдолбленную в скале, — она так и называлась: Большая зала. Величиной она была не меньше собора, и я понять не могу, зачем понадобилось такое помещение, хотя, возможно, у римлян тут был храм какого-нибудь бога вина. В задней стене Большой залы были пробиты два отверстия, которые вели в два длинных погреба, уходивших далеко в недра горы. Я не заходил в эти погреба, потому что там было сыро и, наверно, полно воды, но в Большой зале возле входа было прохладно, я ложился на сухой песок и дремал, прежде чем начать восхождение обратно.
Вскоре я обнаружил, что я единственный из всей Санта-Виттории, кто посещает старинные погреба. Люди боялись обитавших там духов. В Санта-Виттории не было человека, который не рассказывал бы какой-нибудь истории о том, как кто-то из его семьи укрылся там в бурю и сколь страшные это имело для него последствия. Люди боялись за мою жизнь, и, хотя ничего со мной не случилось, они продолжали верить в злых духов — только теперь считали, что итальянские духи и ведьмы не интересуются неитальянцами.