Тайна семьи Фронтенак (др. перевод)
Шрифт:
Вот так погожим летним утром 1913 года в дверном проеме у него на квартире возникла грузная женщина, которую он с первого взгляда узнал, хотя прежде видел ее только раз на бульваре. Но ни над кем в их семействе так не подшучивали, как над этой Жозефой. Она никак не могла опомниться, что ее узнали: как! — господин Ив имел представление, что она существует? Маленькие господа всегда знали, что их дядя живет не один? А он, бедный, столько сил положил, чтобы они ни о чем не догадывались! Он бы в отчаянье пришел… Впрочем, так оно, может, и лучше. С ним у нее случились два очень тяжелых приступа грудной жабы (если бы это не было так серьезно, она ни за что не позволила бы себе встретиться с господином Ивом). Врач запретил больному возвращаться домой. Он, бедный, день и ночь все жалуется, что умрет, не повидавшись с племянниками. Ну а раз они знают, что у дядюшки была связь, ему и ни к чему больше прятаться. Конечно, надо его подготовить: ведь он совсем-совсем не подозревает, что его
— Впрочем, господин Ив, я могу вам сказать — вы уже взрослый, можете знать такие дела, — что между нами уже много лет ничего нет… Сами судите! Мы уже не молоденькие. И потом, он, бедный, в таком состоянии — я не хочу, чтобы он утомлялся, чтобы ему стало плохо. Я его убивать не стану. Он со мной совсем как дитя, ну прямо настоящее малое дитя. А я не такая, как вы, может быть, думаете… Да вы можете обо мне навести справки в моем приходе, там меня хорошо знают…
Она жеманничала, была точь-в-точь такая, как ее всегда воображали себе дети семьи Фронтенак. На ней был плащ фасона «Шехерезада» с болтающимися рукавами, узкий внизу, на животе застегнутый на единственную пуговицу. Глаза были еще хороши, но шляпка с опущенными полями не могла скрыть ни курносого носа картошкой, ни вульгарных губ, ни скошенного подбородка. На «господина Ива» она смотрела в смятении. Она никогда не видала детей Фронтенаков, но знала их всех со дня рождения, следила за каждым их шагом, интересовалась малейшими хворями. В ее глазах все, что происходило во фронтенаковских эмпиреях, было чрезвычайно важно. Где-то высоко-высоко над ней совершали свои деянья эти полубоги, а она по невероятной своей удаче могла из глубины следить за малейшими их поступками. И хотя она часто баюкала себя чудесными сказками, где выходила замуж за Ксавье, умилительными сценами, в которых Бланш называла ее «сестрица», а малыши — «тетя Жозефа», никогда на самом деле она не думала, что такая встреча, как сегодня, входит в разряд возможного, что ей хоть когда-нибудь придется стоять лицом к лицу с одним из младших Фронтенаков и запросто разговаривать с ним.
Между тем ее впечатление, что она всегда знала Ива, было до того сильно, что теперь она глядела на хрупкого юношу с изможденным лицом, которого видела впервые, и думала: «Как же он похудел!»
— А как господин Жозе? Всё в Марокко, всё у него хорошо? Ваш дядюшка очень беспокоится, там, кажется, пахнет жареным, в газетах пишут не всё… Слава Богу, вашей покойной матушке уже не придется портить себе этим кровь, она бы совсем извелась…
Ив попросил ее сесть, сам остался стоять. Он делал неимоверные усилия, чтобы вынырнуть из своей любви на поверхность, чтобы хоть делать вид, что слушает, что ему это интересно. Он думал: «Дядя Ксавье очень болен; скоро он умрет, и не останется старших Фронтенаков…» Но напрасно он накручивал себя. Ему невозможно было почувствовать ничего иного, кроме ужаса наступавшего: неизбежности лета, этих недель, этих месяцев разлуки, груженных грозами, исполосованных яростными ливнями, обожженных смертоносным солнцем. Вся Вселенная, и все бедствия, и все звезды ее восставали между ними его любовью. Когда он вновь ее обретет — будет осень, но до тех пор придется пройти через океан огненный.
Лето он должен был проводить вместе с Жан-Луи; у этого-то семейного очага так желала мать его, чтоб он обрел приют, когда ее не станет. Может, он и смирился бы с этим, если бы его тоска разлуки была разделена, — но онабыла приглашена на какую-то яхту, в долгий круиз, и жила в лихорадке приготовлений; радость ее так и рвалась, она же и не думала ее сдерживать. Ив имел теперь дело не с вымышленными подозрениями, не со страхами, то поднимавшимися, то унимавшимися, но с этой вот грубой радостью, худшей, нежели всякое предательство, которую онаиспытывала, расставаясь с ним. Она была упоена, и это его убивало. Она старательно изображала нежность и верность — и вдруг разом срывала с себя маску, без всякого, впрочем, коварства, ибо совсем не хотела огорчать его. Она твердила, думая, что это что-то уладит:
— Так же тебе даже лучше, ведь я тебя сильно мучаю… К октябрю исцелишься…
— А раньше ты говорила мне, что не хочешь, чтоб я исцелился.
— Когда это я говорила? Не помню…
— Ну как же! В январе месяце, во вторник, мы вышли от Фишера; мы еще проходили мимо «Малыша», и ты посмотрелась в зеркало…
Она мотала головой; ей это все надоело. Ива эти слова насквозь пропитал и любовью; он жил ими много недель, повторял их про себя и тогда, когда все их очарование уже испарилось, а она теперь не признавалась даже в том, что вообще говорила их… Сам виноват: он до бесконечности расширял смысл ничтожнейших слов этой женщины, придавал им устойчивое значение, а они выражали только минутное настроение…
— Ты точно помнишь, что я тебе так говорила? Может быть, только вот я не припомню…
Эти
ужасные слова Ив слышал накануне в том самом кабинетике, где теперь сидела толстая блондинка; ей было жарко — слишком жарко, чтобы находиться в таком тесном помещении даже при открытом окне. Жозефа уселась поудобнее и уставилась на Ива.— А господин Жан-Луи! Какой добрый человек! И супруга его — сразу видно воспитанную особу. У вашего дядюшки на столе стоит их фотокарточка от Кутансо, а с ними малышка. Как они ее любят! У нее нижняя часть лица совсем фронтенаковская. Я вашему дядюшке часто говорила: «Прямо вылитая Фронтенак!» А он любит детей, даже совсем маленьких. Когда моя дочка — она живет с мужем в Ниоре, ее муж очень серьезный мальчик, служит в оптовой фирме, на нем все и держится, потому что у хозяина вечно ревматизм в суставах; — значит, когда моя дочка привозит своего малыша, дядюшка ваш держит его на коленках, а дочка моя говорит: сразу видно, что он привык с маленькими возиться…
Она вдруг испугалась и умолкла: господин Ив никак не смягчался. Может, принимает ее за интриганку?
— Я хочу сказать вам, господин Ив… Он мне оставил маленький капиталец — раз навсегда, и еще мебель, а все остальное ваше, вы не думайте… Уж он-то никак не может принести хоть самый малый ущерб семейству…
Она так сказала «семейству», словно никаких других семейств и не было на Земле, а растерянный Ив вдруг увидел, как по носу пожилой дамы покатились крупными горошинами две слезы. Он стал возражать: Фронтенаки никогда не подозревали ее в какой-либо неделикатности; напротив, они признательны ей за заботы о дяде… Ив неосторожно хватил слишком далеко; она умилилась, ее было уже не унять.
— Я его так люблю! Так люблю! — всхлипывала она. — И вас — я же знаю, как не знать, что не достойна вас видеть, но я так вас любила всех — да, всех! Даже дочка моя из Ниора меня, бывало, ругала: говорила, что вы мне родней, чем она — а так ведь и есть!
Она полезла в сак за другим носовым платком — слезы так и лились. В этот момент зазвонил телефон.
— А, это вы? Да-да… сегодня поужинать? Подождите, я посмотрю в записной книжке…
Ив на секунду отнял трубку от уха. Жозефа глядела на него, хлюпая носом, и удивлялась, что это он смотрит не в записную книжку, а в стенку, и весь сияет притом.
— Да, я свободен, могу… Как мило, что вы согласны еще разок повидаться… Где это? В «Каталанском лугу»?… А если я вас приглашу к себе? Ну да, вам лучше… Тогда я вполне могу заехать к вам… Нет? Почему? Что? Я настойчив? Да нет, что вы — просто чтоб вы не ждали меня в ресторане, если вдруг приедете раньше меня… Я говорю: чтобы вы не дожидались меня одна… Что? Мы будем не одни? А кто еще? Жо?… Нет, ничего плохого… Да нет же, совсем ничего!…Вовсе не огорчился… Что? Разумеется, другое дело… Я говорю: разумеется, это другое дело… Что? Я дуюсь?..
Жозефа пожирала его глазами; она мотала головой, как отставная старая лошадь, заслышавшая цирковую музыку. Ив повесил трубку и обернулся к ней. Он был сердит; она не поняла, что он борется с желанием вытолкать ее вон, но почувствовала, что пора уже и прощаться. Он уверил ее, что напишет про дядюшку Жан-Луи; как только будет ответ, он его передаст Жозефе. Она все никак не могла найти карточку, чтобы оставить адрес, — наконец ушла.
Дядя Ксавье очень болен; дядя Ксавье при смерти. Ив твердил это про себя до пресыщения, тянул в эту сторону свою норовистую мысль, призывал к себе на помощь образы дядюшки: вот он в кресле в большой серой спальне на улице Кюрсоль, в тени от большой маминой кровати… Ив подставил ему лобик, собираясь спать, а дядя оторвался от книги: «Спокойной ночи, птенчик…» Вот дядя стоит в городском костюме в лугах на берегу Юры, режет перочинным ножом лодочку из сосновой коры… «Свети, свети огонек, возьми хлеба в путь далек…» Но тщетно Ив закидывал сети, тщетно и доставал их полными трепещущих воспоминаний: они выскальзывали и падали обратно. Ему оставалась только боль, и поверх образов прошлого наплывали, перекрывали их огромные лица из дня нынешнего. Эта страшная женщина и Жо. При чем тут вообще Жо? Почему сегодня, в последний вечер — именно Жо? Почему Жо из стольких других выбрала она — та, кого он любил? Ее фальшивое удивление в телефоне. Она уже не желала притворно скрывать от Ива, что они стали близки. Жо этим летом собирался в какое-то путешествие. Ив так и не добился от него, куда он едет: Жо отвечал уклончиво, переводил разговор. Черт возьми, он же ехал в тот же круиз! Жо с ней — много недель, на палубе, в каюте… Она и Жо…
Он рухнул на диван на живот, изо всех сил закусил себе руку. Это было уже чересчур — он отомстит этой мерзавке, ей не поздоровится. Но как ее запятнать, не обесчестив себя самого? Он сможет… написать, черт возьми! Ее должны будут узнать. Он ничего не скроет, изваляет ее в грязи. В этой книге она будет явлена нелепой и непристойной. Все ее самые тайные привычки… Он все откроет… даже ее тело… Он один знал про нее ужасные вещи… Но написать книгу нужно время… А вот убить ее — это можно сегодня же, тотчас же. Да-да, убить; пусть она успеет увидеть грозящую смерть, успеет испугаться — она же так труслива! Пусть увидит свою смерть; пусть умрет не сразу; пусть будет знать, что обезображена…