Тайна семьи Фронтенак (др. перевод)
Шрифт:
Ночью последний поезд заглушил стон Жозефы. Она отдавалась скорби, не сдерживая себя; она думала, что так и нужно — вопить в голос, консьержка и дневная уборщица держали ее под руки, натирали уксусом виски. Дети Мишеля Фронтенака преклонили колени.
XX
— А что вы для нас приготовили новенького?
Этим вопросом Дюссоль хотел показать любезность, но не сдержал улыбки. Ив вжался в диван Жан-Луи и притворился, будто не слышит. В тот же день вечерним поездом он ехал в Париж. Дело было после обеда, через день после того, как в Преньяке похоронили дядю Ксавье. Дюссоль на похоронах быть не мог (его разбил ревматизм, и он уже целый год ходил на костылях), а теперь явился отдать долг семейству.
— Так что же, — переспросил он, — есть что-нибудь у вас на верстаке?
В
— Экой вы скрытный. Ну что же? Петушок или курочка — проза или стихи?
Ив вдруг решил ответить:
— Я пишу «Характеры». Да-да, портреты с натуры. Хвалиться нечем, как видите: ничего не придумываю, просто точно копирую типы, которые по большей части встречаю в жизни.
— Так и будет называться — «Характеры»?
— Нет, не так. «Рожи».
Пауза. Мадлен сдавленным голосом спросила Дюссоля: «Еще чаю?» Жан-Луи спросил, как дела с одной очень крупной лесосекой около Буриде, которую собиралась купить фирма Фронтенак-Дюссоль.
— Это, конечно, не ваша вина, — ответил Дюссоль, — но очень жаль, что из-за кончины вашего дядюшки отложилось заключение сделки. Вы же знаете, Лакань тоже на нее нацелился.
— Мы встречаемся послезавтра утром спозаранку на месте.
Жан-Луи говорил рассеянно: он занят был только тем, что смотрел на Ива; видны ему были только лоб и руки. Жан-Луи встал зажечь свет. Ив слегка повернул голову; брат увидал растрепанные темные волосы, желтую впалую щеку, изящную линию шеи.
— А мне, пожалуй, хотелось бы поехать с Ивом в Париж, — вдруг вырвалось у Жан-Луи. — Мне еще надо с Лаба повстречаться…
— Не успеете на встречу послезавтра, — возразил Дюссоль. — Эка важность — Лаба! Эта лесосека — сто тысяч франков чистой прибыли, руку дам на отсечение.
Жан-Луи провел рукой по лицу. Чего он боялся? Он ни на секунду не упускал Ива из виду. Когда ушел Дюссоль, он пошел к себе в спальню; Мадлен за ним.
— Что такое? Ив? — спросила она.
Она уже хорошо изучила мужа, а он час от часу больше чувствовал, что его разгадали, видят насквозь.
Она заспорила: это все бредни; Ив теперь потрясен смертью дяди Ксавье; пока он под впечатлением, но за несколько дней в Париже это быстро рассеется.
— Все знают, как он там живет… В семействе у него всегда похоронная физиономия, от нее у тебя голова набекрень. Но там, насколько узнавал Дюссоль, он совсем не считается меланхоликом. Не рискнешь же ты потерять сто тысяч франков из-за того, что вбил что-то себе в голову…
Она инстинктивно нашла аргумент, на который Жан-Луи всегда соглашался: он рисковал не только своими деньгами, но и семейными. Пока Ив не уехал, он говорил с ним о том о сем; брат отвечал на его вопросы не повышая голоса, казался спокойным. Для тревоги у Жан-Луи не было никаких оснований. И все же, провожая Ива, он чуть не остался в вагоне, когда двери уже закрывали.
Проехав Лормонский туннель, Ив сразу вздохнул свободнее. Он ехал к ней; каждый оборот колеса приближал его; у них была назначена встреча завтра утром, в одиннадцать, в том погребке, в начале одного из проспектов у площади Звезды. На сей раз он был готов к худшему — стало быть, разочарования не будет; что бы она ни сказала, ни сделала, он увидит ее. Так или иначе, с надеждой на встречу жить будет можно. Вот только он постарается, чтобы промежутки стали короче, чем в прошлом году. Он скажет ей: «У меня стало короче дыхание. Не думайте, что я смогу долго прожить вынутым из воды. Я дышу и живу только в вас». А она улыбнется. Она знает, что Ив не любит дорожных рассказов, и он резко прервет ее разговор о круизе. «Я скажу ей: мне интересна только человеческая география: не виды, а люди, которых она видала. Все, кто за три месяца мог с ней как-то соприкоснуться. Их гораздо меньше, чем я воображаю… Она говорит, что у нее нет в жизни ничего важнее меня. Но у нее есть поклонники… Кто же был у нее в том году?» Он пробирался на ощупь, пока не ступил след в след с мучениями истекшего года. Прокаженный чесался, возбуждал свою ревность; старые язвы кровоточили. Он ехал в город, не имевший ничего общего с тем, где неделю назад умер такой страшной смертью Ксавье Фронтенак.
— Не смотрите на часы, дорогая. Мы и десяти минут вместе не просидели, а вы уже заторопились. Ждете не дождетесь, когда меня с вами не будет.
— А вы уже сразу с упреками… Как вы
находите, я загорела?Он, хитрец, сообразил похвалить ее английский костюм; она обрадовалась. Он дал ей довольно подробно рассказать о Балеарах. Но ей уже трижды пришлось сказать, что никого особенного она не встретила… Только бывшего мужа в Марселе; они завтракали вместе, по-приятельски; он все больше привязан к наркотикам — ему даже пришлось скоро уйти, чтоб накуриться, иначе он уже не может.
— А как ты, мальчик мой?
Пока он говорил, она пудрилась и красила губы. Когда он сказал о смерти дяди Ксавье, она небрежно спросила, оставил ли дядюшка наследство.
— Он почти все перевел на нас при жизни.
— Тогда что ж — умер, и ладно.
Она не хотела сказать ничего дурного. Надо было бы ей объяснить… ввести ее в наш мир, посвятить в нашу тайну… За соседним столиком какая-то женщина встречалась с молодым человеком, они разговаривали. Несколько человек за стойкой бара не оборачивались. На улице урчали автобусы. Зажглось электричество: здесь не знали, что за окном утро. Она, ломтик за ломтиком, доедала остывшую картошку.
— Есть хочется, — сказала она.
— Так пообедаем? Не можете? Когда же тогда? Завтра?
— Минутку… Завтра? В четыре у меня примерка… в шесть… нет, только не завтра. Хотите, скажем, в четверг?
Равнодушным голосом спросил он: «Через три дня?» Три дня и три ночи этой женщины, о которых он ничего не узнает, полных чужими для него встречами и событиями… Он думал, что будет готов к этому, не удивится, — но не угадаешь, когда тебе станет больно. Много-много месяцев он до потери дыхания гонялся за ней. После трех месяцев отдыха погоня возобновилась, но при других обстоятельствах: он был разбит, обессилен, не выдерживал гонки. Она поняла, что ему плохо, взяла его за руку. Он не отнял руки. Она спросила, о чем он думает. Он ответил:
— Я думал о Респиде. На днях, после дядиных похорон, я отправился туда из Преньяка один. Мой брат с сестрами поехал прямое Бордо. Я попросил открыть мне дом. Вошел в гостиную; там на стенах плесень, пахло гнилыми досками, погребом. Ставни были закрыты. Я растянулся в темноте на ситцевом канапе. У щеки и по всему боку я чувствовал холод стены. Я закрыл глаза, и мне ясно представилось, будто я лежу между мамой и дядей…
— Какие ужасы, Ив!
— Никогда еще мне не удавалось так хорошо представить себя на месте покойника. Эти толстые стены, эта гостиная, как погреб, в заброшенном имении… Ночь… Жизнь была бесконечно далеко. Наступил покой. Покой, дорогая, подумайте только! И не чувствуешь, что кого-то любишь… Зачем меня отвратили от веры в небытие? Бесповоротность — это когда ты, ни на что не смотря, всему вопреки веришь в вечную жизнь. Тогда в небытии уже не можешь скрыться…
Он не обратил внимания, что она быстро взглянула на наручные часики.
— Ив, — сказала она, — мне пора бежать. Лучше нам выйти не вместе. До четверга… Давайте договоримся у меня в семь вечера… нет, в половине восьмого… Нет, давайте лучше без четверти восемь…
— Нет, — засмеялся он, — в восемь ровно.
XXI
Ив шел вниз по Елисейским полям и смеялся: не принужденным злобным смехом, а весело — так, что оборачивались прохожие. Только что пробило полдень, а еще нынче на рассвете он спускался по лестницам вокзала Орсе: стало быть, за эти несколько часов исчерпалась вся радость от встречи, которой он ждал три месяца, и вот он пошел бродить по улицам… «Хохотательно», как говорит она. Веселье не отпустило его еще и на Пятачке, где он рухнул на скамейку — ноги устали так, как будто он дошел сюда пешком от самых родимых ланд. Страдал он только от какой-то опустошенности: еще никогда предмет его любви не являлся ему до такой степени ничтожным, выброшенным из его жизни, растоптанным, грязным. Но любовь его притом не проходила — будто мельница вертится вхолостую: вертится… вертится… Кончен смех: Ив собрался, сосредоточился на этой странной пытке в пустоте. Он переживал теперь такие минуты, которые знакомы всякому мужчине, если только мужчина любил: когда мы все еще сжимаем руки у своей груди, будто любимое нами от нас не бежало, и буквально душим ими небытие. Этим сырым, теплым октябрьским полднем, на скамейке Пятачка Елисейских полей, младший из Фронтенаков не видел в жизни никакой цели дальше карусели Марли. Когда он дойдет до нее — он не знал, свернет ли направо, налево или прямо пойдет к Тюильри, чтобы вбежать в мышеловку Лувра.