Тайны Темплтона
Шрифт:
— То есть?
— К Клариссе.
— О Господи!
— Не упоминай имя Господа всуе. И не волнуйся, я уже звоню ей.
Я наблюдала за ней, когда она взяла трубку и стала набирать номер. Даже не здороваясь, она проговорила в автоответчик:
— У меня есть что сказать тебе, дорогая, так что слушай. Одна маленькая птичка насвистела мне, что ты у нас, оказывается, сдурела и забросила нормальную западную медицину. Мне вообще-то хочется еще видеть тебя на этом свете, поэтому давай-ка заканчивай с этими глупостями.
Она слушала что-то в трубке, затем сказала:
— Только не надо изображать передо мной крутую девчонку. Крутой девчонкой изначально была я, а это все жалкие потуги. Теперь слушай.
И моя мать принялась обрабатывать Клариссу, выслушивая ее аргументы и начисто опровергая их. Я наблюдала, как прокравшееся в комнату солнышко ползло по ней — сначала по ногам,
Мне вдруг вспомнилось лицо Ви, каким оно было в тот день, когда мой двенадцатилетний сверстник Филипп Цара обозвал меня ублюдиной. Это было в физкультурном зале. Мы с Филиппом ходили кругами — такой вот детский флирт, — потом я, зайдясь в возбуждении, развала его умственно отсталым, а он меня — ублюдиной. Вот тут-то во мне все вскипело. Я была крупнее всех мальчишек в классе, поэтому легко уложила его на глазах у притихших одноклассников. Я раскрошила ему зуб и порезалась — даже не могла сказать, чьей кровью перемазалась.
Когда моя мать пришла в кабинет учителя физкультуры, мамаша Филиппа распиналась там уже целый час, угрожая подать в суд, а Филипп тихонько плакал в уголке на стуле напротив меня. Мне хотелось еще раз треснуть его — за то, что он такой плакса, за то, что его мамаша с такой ненавистью смотрит на меня. Физрушник, круглолицый и обычно добродушный мужичок, к тому времени уже наслушался воплей миссис Цара и, когда в кабинет вошла моя мать, выплеснул на нее все разом — сказал, что отныне мне запрещено появляться в физкультурном зале и что такому невоспитанному ребенку, как я, вообще нельзя находиться среди людей. Мать обвела оценивающим взглядом всю картину — мою окровавленную руку (которую никто не удосужился перевязать), кусок льда, приложенный ко рту Филиппа, разъяренную миссис Цара и выпученные глаза физкультурника. И тут Ви на моих глазах стала как будто увеличиваться в размерах, пока не стала больше всех нас, вместе взятых.
Она заговорила так невозмутимо и так тихо, что мы все вытянулись по струнке, прислушиваясь к каждому слову.
— Чушь, — сказала она. — Вилли умнейший человек. Если она ударила этого мальчика — значит, у нее на то была причина. Так ведь, мальчик? — проговорила она, обращаясь к Филиппу.
И зареванный Филипп, судорожно переведя дыхание, сказал:
— Я только назвал ее ублюдиной…
На самом деле маленький дурачок Филипп просто выразил мнение взрослых по поводу меня — ведь то же самое шипел мне в спину весь город. Его мамаша понуро опустила плечи и простонала:
— Ой, Филипп!..
А учитель физкультуры, покачав головой, бросился извиняться перед моей матерью.
— Могу я теперь забрать дочь домой и выяснить, не сломана ли у нее рука? — холодно поинтересовалась моя мать.
— Конечно, конечно!.. — залепетал учитель, а миссис Цара вытолкала Филиппа из кабинета.
Учитель еще долго извинялся и уверял мать, что мне вовсе не запрещено посещать физкультурный зал.
На обратном пути в машине я с любопытством смотрела на мать. Сколько раз мне приходилось утешать ее, когда ее обижали в городе, и ее тонкая ранимая натура была уязвлена. А эта сильная крупная женщина, сидевшая сейчас за рулем нашей машины, казалась мне чужой и незнакомой. Только много лет спустя я поняла, что Ви не могла защитить от оскорблений себя, но, когда дело касалось других, превращалась в львицу. Эта ее мощь и нежность были незаменимы в работе, когда она облегчала последние мгновения умирающих в муках людей.
Стоя в темном холле, я вскрыла старый конверт и вытряхнула из него стопки писем, перевязанных пыльными ленточками. Я держала их в руке, и мне казалось, что доброта Ви не знает границ.
Глава 16
СИННАМОН И ШАРЛОТТА
Часть I
Обращаюсь к тому, кто прочтет собрание этих писем. Эти материалы ни в коем случае не должны попасть в поле зрения общественности, дабы не опорочить две знаменитые темплтонские фамилии. Эти письма были обнаружены мной по отдельности в двадцатилетний промежуток времени. Письма Синнамон к Шарлотте я нашел в сундучке на чердаке Франклин-Хауса, когда был мальчиком, двадцатью годами позже я нашел пачку писем Шарлотты к Синнамон в старом платяном шкафу темплтонских предков моей жены Эвереллов. Каково же было мое потрясение, когда я обнаружил, что послания эти составляют части одной переписки. Разумеется, здесь собраны не все письма — большую их часть, не представлявшую интереса и состоявшую из обычных женских пустяков, я передал Нью-Йоркскому историческому обществу. Составляющие это собрание письма отобраны мной из множества. Они являются неопровержимым доказательством того, над чем я работал всю жизнь, однако я предпочел, не предавать их на суд общественности. Долгие годы я пытался заставить себя уничтожить их, но у меня так и не поднялась рука уничтожить саму историю. Я очень боюсь, что они попадут в неверные руки, но еще больше, что они будут уничтожены. Поэтому, какое бы отношение вы ни имели к нашей семье, прошу: распоряжаясь этими тайнами, проявите благородство.
Джордж Темпл Аптон, 1966 год.
С конторки Шарлотты Темпл, Франклин-Хаус, Блэк-берд-Бэй, Темплтон. 13 ноября 1861 года
Мой дражайший друг/
Как болит мое сердце за Вас в это трудное для Вас время! Как невыносимо больно было для меня видеть сегодня всю глубину Вашей скорби, когда Вы стояли там в своем траурном, платье и Ваше прекрасное маленькое личико было преисполнено мужества, когда на Ваших глазах могильщики опускали в землю Вашего четвертого мужа. И я, не будучи в силах представить, что могла бы даже иметь, не то что потерять мужа, я, видя Ваше горе, вынуждена была уйти, чтобы не слышать шепота этих ужасных сплетников. Я проплакала в экипаже весь обратный путь до Франклин-Хаус и до сих пор плачу о Вас. Именно поэтому меня нет сегодня в числе приглашенных в Эверелл-Коттедж — для меня было бы невыносимо видеть, как Вы стараетесь крепиться перед фальшивыми соболезнованиями тех самых сплетников, что гадко шептались у Вас за спиной на похоронах Вашего мужа. Этих людей я задушила бы! Позор им!И позор мне — за то, что не смогла быть Вам настоящим другом, за то, что презрела свой долг и не оказалась рядом с Вами в трудную минуту. Сможете ли Вы простить меня? Я надеюсь. И молю также простить мне это поспешное необдуманное послание — мое сердце переполнено чувствами, и я не могу остановить мое перо, из-под которого рвутся на бумагу эмоции.
Ваш любящий друг
Шарлотта Темпл.
Эверелл-Коттедж, Темплтон. 20 ноября 1861 года
Моя дорогая Шарлотта!
Надеюсь, Вы забудете эту неделю, что прошла с тех пор, как я получила от Вас письменные соболезнования, — мне столько всего нужно было сделать! А мне хотелось писать и писать Вам, мой дорогой друг, с тем чтобы всечасно думать о Вас.
Помимо скорби по моему бедному Годфри, меня также одолевает ужасная тоска. Целый год и один день я должна быть в черном трауре — так постановила семья Грейвз, и это является условием получения мной моей доли наследства. После года черного траура мы сговорились на шести месяцах полного траура и потом на шести месяцах полутраура. Но удручает меня, конечно, черный траур — целый год в шерсти, крепе и драгоценностях из одного только черного янтаря; целый год без музыки, балов и обедов, без миленьких кружев и лент; целый год не видеть в доме никого, не видеть Вашего милого лица, моя дорогая Шарлотта, — мне кажется, это даже хуже, чем смерть Годфри!
Ах, я вовсе не хотела такое сказать! Просто хотела произвести на Вас сильное впечатление. Мне нравится производить на Вас сильное впечатление, нравится видеть, как лицо Ваше бледнеет и Вы сурово смотрите на меня и вздыхаете: «Ох, Синнамон!» — словно я совсем уж безнадежна. Я вот рассмеялась сейчас, подумав об этом, и это, похоже, тоже недопустимо, потому что моя канадская француженка горничная Мари-Клод хмурится на меня из-под насупленных бровей. Увы, но ее некрасивое лицо, видимо, будет единственным, что я буду видеть до следующего ноября. Благо по крайней мере, что у меня есть Вы, кому я могу писать.