Тайный дворец. Роман о Големе и Джинне
Шрифт:
Но зачем ему понадобилось туда идти? – недоумевали слушатели.
Возможно, для того, чтобы покончить со своей несчастной жизнью, предполагали некоторые.
Другие же вспоминали его слова: Я пойду домой. И мысли их обращались к землям, лежащим за Гутой, к миру людей и железа. Так вот что он имел в виду? Неужели он теперь живет там, среди них? Это казалось немыслимым. Жить в человеческом обличье, как один из них, передвигаясь по земле, а не по воздуху, укрываться от смертоносных дождей в их строениях, говорить с ними на их языках – как долго можно все это выносить? Эдак скоро воды Гуты покажутся благословенным избавлением!
Так они толковали и спорили меж собой, снова и снова пересказывая друг
В реальности же скованный железом джинн благополучно миновал Гуту, ибо болотные твари испытывали перед ним точно такой же страх, как и их пустынные сородичи. Об истории, героем которой он нечаянно стал, истории, которая разрослась и превратилась в легенду, он и не подозревал. Он знал лишь, что ему нужно успеть на корабль.
В Дамаске он сел на поезд, который перевез его через горы, в Бейрут. Оттуда, прямо из порта, он отправил международную телеграмму-«молнию», после чего встал в очередь на посадку на свой рейс. Очередь еле двигалась. Он старался сохранять терпение. С тех пор как он освободился из кувшина, прошел уже год, а обуздывать собственное нетерпение по-прежнему стоило ему немалых усилий. Он подозревал, что так будет всегда. Закрыв глаза, он нащупал в кармане билет и стал слушать крики чаек в вышине и плеск волн, бьющихся о причал. День был сырой, и кожу его там, где с ней соприкасался воздух, покалывало от влаги. Джинн старался думать о предстоящем ему путешествии: сперва до Марселя, где надлежало пересесть на пароход «Галлия», а затем на нем совершить трансатлантический переход до Нью-Йорка. Путь обещал быть долгим и полным лишений, но в конечном итоге должен был закончиться. Джинн старался не вспоминать ни пустыню, ни своих сородичей на ветру, ни звуков воздушного языка, говорить на котором больше не мог. Ему хотелось бы задержаться там подольше, вести со старшими джиннами неспешные беседы, часами и днями, о чем угодно. Но какой в этом был толк? Нет, лучше уж сделать дело и уйти своей дорогой. Вернуться в Нью-Йорк и исполнить обещание, которое он дал.
Наконец подошла его очередь, и он протянул агенту в щегольской униформе свой билет.
– Имя? – спросил агент.
– Ахмад аль-Хадид. – Это, разумеется, было не его настоящее имя, ну так что ж? Зато он сам его выбрал: Хадид потому, что это означало «железо», а Ахмад – просто потому, что ему нравилось, как оно звучит.
Агент сделал ему знак проходить, и джинн уже двинулся было по трапу наверх, как тут вдруг к нему подбежал мальчик с телеграфа и с торопливым поклоном передал сложенную «молнию».
Джинн прочитал ее и улыбнулся.
Высокая женщина в темном плаще шла по обсаженной деревьями аллее Бруклинского кладбища, сжимая в ладони маленький камешек.
Был ясный и холодный октябрьский день. Осень давно уже раскрасила деревья в цвета ржавчины и золота, и землю укрывал такой толстый слой опавшей листвы, что под ней не видно было тропинки. И тем не менее женщина безошибочно свернула в нужном месте и двинулась меж рядов каменных надгробий к свежей могиле. Майкл Леви, возлюбленный муж и племянник. Равви Авраам Мейер, его дядя, покоился совсем рядом, в соседнем ряду.
«Возлюбленный муж». Это была благонамеренная ложь. Не сам их брак, нет; она могла с полным правом именоваться Хавой Леви, хотя успела выйти замуж и овдоветь менее чем за три месяца. Но любовь? Она хранила свое происхождение в тайне, а брак их построила на неведении мужа, и он не задался с самого начала. А потом Майкл в конце концов узнал правду – не из ее уст, но из записей Иегуды Шальмана, отъявленного мерзавца. Это он, Шальман, создал ее, глиняную невесту для разорившегося мебельного фабриканта по имени Отто Ротфельд, который хотел начать новую жизнь в Америке с новой женой в придачу. Но до Америки Ротфельд так и не добрался, умер прямо посреди Атлантики, оставив ее, Хаву, в полной растерянности и одиночестве, без малейшего представления о том, как все устроено в мире людей. Она знала лишь, что должна любой ценой скрывать от
них свое происхождение. А потом и сам Шальман тоже приехал в Нью-Йорк, где узнал правду о себе самом: он оказался очередным земным воплощением бессмертного колдуна из пустынь, который тысячу лет назад пленил могущественного джинна, сковал его железом и заточил в медный кувшин. В конечном итоге Шальман потерпел поражение, но прежде успел убить Майкла. Хава не могла отделаться от мысли, что эта трагедия на ее совести.Присев на корточки, она собрала с могильной плиты опавшие листья.
– Привет, Майкл, – пробормотала она. Всю дорогу на трамвае до кладбища она обдумывала, что скажет, но теперь все слова казались вымученными, неподходящими. Она все равно продолжила: – Прости, что обманывала тебя. Твой дядя как-то сказал, что мне всю жизнь придется обманывать окружающих и что это будет нелегко. Он, разумеется, был прав. Как обычно. – Она печально улыбнулась, но улыбка быстро исчезла с ее лица. – Я не прошу у тебя ни разрешения, ни благословения. Я надеюсь лишь, что ты поймешь. Если бы ты остался жив, я была бы тебе верной и преданной женой и не сказала бы тебе больше ни слова неправды. Но, думаю, долго это бы не продлилось.
Наверное, она просто говорила себе то, что желала услышать. Захотел бы он остаться с ней? Был бы счастлив? Она не родила бы ему детей, не старилась бы, не изменялась. Она опустила глаза на камешек, который принесла с собой и все это время держала в руке, вылепленной из глины с берегов прусской реки. При желании она могла бы сжать кулак и стискивать его до тех пор, пока сквозь пальцы не посыпался бы песок. Нет. Майкл не захотел бы такую жену. После того, как узнал правду.
Времени было в обрез. Она договорилась кое с кем встретиться на Манхэттенском пирсе. Обещание надо было сдержать. Она положила камешек на гладкую гранитную плиту в знак того, что приходила навестить могилу. Она видела такое на других еврейских надгробиях. Это было как-то весомее и долговечнее, чем цветы.
– Надеюсь, ты обрел покой, – произнесла Голем вслух.
«Галлия» подходила к пристани.
На причале толпились мужчины в осенних шляпах и пальто, среди которых кое-где виднелись женщины в таких же, как у нее самой, плащах. Все они ждали своих отцов и матерей, жен и детей, дальних родственников, деловых партнеров, тех, кого знали в лицо, и тех, кого не видели ни разу в жизни. Толпа вокруг колыхалась, наполняя мысли Голема своими страхами и желаниями.
Уж не мама ли это там, у ограждения? Господи, прошу тебя, пусть он никогда не узнает о том, что произошло, пока его не было… Если он не договорился о поставке, мы разорены…
Странным и сомнительным был этот дар, доставшийся ей в наследство после кончины Ротфельда. Лишившись своего повелителя, пожеланиям и распоряжениям которого Голем создана была следовать, она взамен обрела способность улавливать пожелания и распоряжения всех остальных. Поначалу ей было неимоверно сложно не бросаться тотчас же исполнять их, однако со временем она научилась противостоять этому побуждению и отгораживаться от чужих голосов в голове. Временами они по-прежнему проникали сквозь ее защиту, когда она бывала чем-то озабочена или расстроена или просто напряженно о чем-то думала. Однако по большей части они оставались смутными шепотками, существовавшими где-то на краю ее сознания.
И красной нитью сквозь сонм этих чужих страхов и желаний, не тише и не громче, пробивался монотонный звук на одной-единственной ноте: застывший крик Иегуды Шальмана, заточенного в кувшине на другом краю земли. Теперь этот звук с ней навсегда. Что ж, не такая уж это и большая цена, если учесть, что она едва не потеряла вообще всё.
Наконец спустили трап, и по нему тонким ручейком потекли пассажиры – и тут она увидела его. Высокий и красивый, он, по своему обыкновению, был без шляпы, а его видавший виды саквояж припорошила пыль пустыни. Лицо его светилось, точно озаряемое изнутри огнем: признак его истинной природы, зримый лишь для тех, кто, как она, обладал способностью это видеть. На запястье у него поблескивал железный браслет, сделавший его пленником; кроме того, железо окутывало непроницаемой завесой его разум, делая его единственным в этой толпе – если не в целом мире, – чьи мысли она не могла уловить.